Мы с Санькой в тылу врага, стр. 3

Девчата поют громче — нашего запевалы почти не слышно. И тут мы с Санькой пришли допризывникам на помощь:

Как один человек,
Весь советский народ
За великую Родину встанет.

Сил не жалели. Получалось хоть и не очень складно, зато громко.

Когда я заметил свою бабушку, прятаться было уже поздно.

— А тебя куда это несет, дьяволенок?! — закричала она на все поле.

— Баб, стрелять! — не растерялся я.

Ну и расходилась же она: и мать дома больная, и кур из проса выгнать некому, и за кабанчиком приглядеть, чтоб не залез в чужой огород, тоже некому. А мне только бы шляться невесть где да бить баклуши. Вот вернусь домой — отец мне настреляет.

Что она там еще под женский смех и шутки кричала мне вслед, я не слышал. Мы были уже далеко и пели новую песню:

Эй, по дороге,
Эй, по дороге,
По дороге войско красное идет!

3. В НОВОЙ ШКОЛЕ

Мой отец — столяр, и потому у нас в сенях на полке тьма, как говорит бабка, «разного железья»: стамески, долота, рубанки, фуганки, струги гнутые и прямые, молотки большие и маленькие. А топоров так целых три, не считая колуна. Топоры у отца разные: одним каждый день рубят дрова, вторым отец тешет на стройках бревна, а третий — самый главный. Им делают только самую тонкую работу: он острый, как огонь.

Последний топор отец любит больше всех и после того, как мы с Санькой перерубили на нем пару гвоздей, прячет от меня подальше.

Каждое утро с ящиком, в котором лежат инструменты и гвозди, отец идет в новую школу. Там уже кончают ставить рамы и навешивать двери.

Вечером, когда отец приходит домой, я, пока мама собирает ужинать, поливаю ему на руки. Приземистый, коренастый, он пахнет свежей сосновой стружкой. Густой, давно не стриженный чуб и черные лохматые брови припудрены опилками. Отец фыркает, и брызги дождем разлетаются во все стороны. Обычно при этом мы ведем разговоры.

— Ну, брат, и школа будет, — говорит отец. — Сам бы пошел учиться, да, пожалуй, годы уж не те…

— А страшно наверху? — любопытствую я.

— Еще как! — У него в глазах загораются лукавые искорки. — Голова кругом идет. Сегодня я залез на конек, так оттуда Староселье видать. Между прочим, деда Кулагу видел. Он мне рукой махал: пускай, мол, внук в гости приходит, груши поспели.

Вот так всегда: с ним серьезно, а ему — шуточки. Когда еще те груши будут, а он — поспели. Однако проверить, видно ли со школьной крыши Староселье, все-таки не мешает.

С такой мыслью я и Санька явились на стройку. Было как раз воскресенье, и мы знали: кроме сторожа — старого, туговатого на ухо Михея, — здесь никого нет. Да и Михей вон, примостившись под штабелем досок, сладко посапывает в теньке.

Двухэтажная школа в самом деле показалась нам очень высокой. Санька прикинул, что если взять их хату да сверху поставить нашу, а потом и хлев, все равно до конька не достанешь. Разве что добавить ко всему этому еще и сени — тогда другое дело. Занимаясь такими подсчетами, мы выбрались на черепичную крышу и замерли от изумления. Все наши Подлюбичи были как на ладони. Куда ни глянешь — всюду густые, курчавые вербы, из-за которых почти не видно соломенных стрех, и сады, сады… А в садах яблоки, груши, кусты смородины и крыжовника, непролазные заслоны малинника вдоль меж.

Все нам сверху видно. Посмотришь туда, где утром встает солнце, — и перед тобой просторы лугов, заросли лозы и ольшаника, блестящие стеклышки озер и речушек. Плотным частоколом за лугами синеет сосновый бор. До него, кажется, рукой подать, хотя идти нужно километров шесть.

Поглядишь туда, где солнце садится, — перед тобой колхозное поле; колышется, ходит волнами рожь, рядом зеленеет картошка. По ней снуют взад-вперед лошади. Маленькие, как игрушечные. А следом за ними — такие же маленькие люди. Это колхозники окучивают картошку. Летом им и воскресенье не праздник.

Наша улица Нижний Дол — самая красивая. Она вся обсажена вербами. Это потому, что нам без них худо пришлось бы. Отец говорит, что деревья нас спасают.

Посреди улицы течет ручей. Летом в нем воробью по колено, зато весной ручей разливается на всю улицу. Он затопляет огороды и сады, мчится, не разбирая дороги, размывает берега. Если б не вербы — и хатам бы не устоять.

Самого ручья нам с крыши не видно. Его заслоняют густые заросли горчака и череды. Но мы и так знаем: там плещутся утки, валяются в грязи свиньи, мальчишки строят из дерна запруды и бьют лягушек. Из-за этого, ручья у нас с Санькой на ногах цыпки.

Сразу же за нашей улицей разлился Ситняг — большое озеро. На солнце Ситняг переливается, искрится серебром. На берегу столпились коровы, а рядом фонтанами вздымаются брызги. Там купаются ребята-пастушки.

Далеко-далеко за Ситнягом, где сходятся земля с кебом, виднеется город. Вернее, не сам город, а только элеватор. Туда мать по воскресеньям носит молоко, яйца, разные овощи с огорода: молодые бурачки, морковку, а оттуда — гостинцы: баранки с маком, морс в толстой ребристой бутылке. Вкусный морс — кажется, пил бы да пил без роздыху.

Староселье как раз в другой стороне. Сколько мы ни всматривались с Санькой, но моего деда Кулагу так и не увидели. Там тоже повсюду вербы. Одна только макушка церкви торчит.

Насидевшись вдоволь на крыше, мы подались осматривать школу изнутри. Тут пахло свежей масляной краской, смолистыми стружками, известкой и еще невесть чем. Коридоры длинные, широкие, как улица, и гулкие, как колодезь.

— Гэй! — крикнул Санька. Получилось так, будто сто Санек крикнуло.

— Это мы! — не удержался и я.

— Ы-ы! — гулом прокатилось по всей школе.

Мы пробежались по коридорам-улицам, похлопали новыми дверями, раза по два скатились по поручням лестницы со второго этажа на первый и задержались в одном из классов. Класс был недобелен. Тут валялись кисти и стояла кадушка с мелом. Мел на дне, а сверху синеватая водичка.

— Надо взмутить, — сказал Санька. Потом ему захотелось сделать полезное дело — немного покрасить. А у нас так: что делает Санька, то и я, а что — я, то и Санька.

Перетащить кадушку к козлам у нас не хватило сил. Тогда мы положили на нее доску и принялись за работу. Мел с кистей брызгал нам на головы, на рубахи и на штаны.

Теперь нас уже не узнала бы и родная мать. Рыжеватый Санька превратился в бело-рябого, а мои новые штаны из чертовой кожи стали цветастыми, как бабушкина праздничная кофта. В это время и грянул гром.

— А-а, сорванцы! Так это вы что?!

На пороге как из-под земли вырос дед Михей с длинной тонкой палкой в руках. По всему было видно, что шутить он не намерен. Его редкая козлиная бороденка так и тряслась от гнева.

— А хворостины вы не хотите? — спросил дед.

Что-что, а хворостина нам была ни к чему. Я отпустил доску, которую все время поддерживал, чтоб Санька не свалился на пол, и сиганул в открытое окно. Санька первым делом вскочил обеими ногами в кадушку, а оттуда уже черт чертом вылетел вслед за мной.

От школы мы задами выбежали на луг, а потом по крапиве и репейнику — к ручью. Тут остановились и оглядели друг дружку. Я еще куда ни шло, а на Саньку страшно было смотреть: белый с головы до ног. Больше того, на лбу у Саньки сидела новая шишка величиной с добрую сливу.

До позднего вечера мы отмывали в ручье и сушили на траве свою одежду. А когда шли домой, Санька сказал:

— А школа все же что надо.

Я с ним согласился: хорошая школа, высокая.

4. ЧАПАЕВЦЫ

Лето плывет над деревней знойными солнечными днями, грозовыми тучами, звездными душными ночами. Утром оно рассыпает буйные росы по травам, звенит о днища доенок тугими струями теплого пахучего молока. И вот уже раздается голос пастуха: