Мы с Санькой в тылу врага, стр. 22

— Гусенок, — говорит она.

Очищенные семечки действительно похожи на маленьких гусят — зеленые такие комочки с клювиками. Глыжка берет этих гусят с подушки и — в рот. Хорошо, что у бабушки нет зубов — сама ни одного не съест.

Застучали в сенях сапоги, скрипнула дверь, и по хате прокатилось белое облако морозного воздуха. Неумыка похлопал рукавицами, потер ими пунцовые уши и сказал:

— Эх и мороз. Печет…

— Печет, — откликнулась бабушка, торопливо слезая с печи. — Печет, аж из носа течет.

У порога позади Неумыки топчутся два немца. Они сгорбились, посинели, у одного из них в самом деле мокро под носом. Постучав немного один о другой каблуками, немцы подошли к печи и растопырили руки перед заслонкой.

— Холёд, — выговорил тот, у которого мокро под носом.

Бабушка растолковала им, в чем дело:

— Это ж вам не петровки. В петровки голодно, а в филипповки [1]холодно…

— Ну, хватит! — грубо оборвал ее Неумыка. Он вышагивает по хате в ладных валенках, в длинном дубленом тулупе, на плече винтовка прикладом вверх. Под его тяжелым шагом скрипят половицы.

— Поступил приказ собирать для немецкого войска теплые вещи. Если не хотите, чтоб большевики вернулись, нужно помочь Германии, — объявил он, доставая из кармана замусоленную школьную тетрадь. Потом послюнил карандаш, грозно спросил: — Сырцовы? — и начал что-то царапать на бумаге красными, одубевшими пальцами.

— Это чем же я пособлю той Ермании? — удивилась бабушка. — Разве что юбку отдать… Вот свитка есть. — Она показала полицаю латанный-перелатанный ватник.

Неумыка скривился, словно что-то кислое съел.

— Знаю я вас. У всех одна и та же песня, а шубы да валенки попрятали. Вот мы сейчас посмотрим…

— Холёд, — вмешался в разговор немец. Он показал бабушке на заиндевевшее окно и пояснил: — Эс ист кальт… [2]Бр-р-р! — И изобразил, как его пробирает мороз.

— А что же ваш Гитлер вам не дал тулупов? — спросила бабушка. — Не знал разве, куда посылает?

При слове «Гитлер» немцы насторожились и вопросительно посмотрели на Неумыку, что тот скажет.

А Неумыка глянул исподлобья и буркнул:

— Прикуси язык, — старая кочерга…

И приступил к делу. Он перевернул все кверху ногами в сундуке. Никаких шуб и тулупов там, разумеется, не оказалось. Перетряс мамину постель, заглянул под кровать и полез к нам с Глыжкой на печь.

— Дитя там больное, — бросилась наперерез бабушка. Неумыка отшвырнул ее в сторону, как сухую былинку.

— Знаем мы вас…

И стащил с меня кожушок.

Это была не бог весть какая одежина. Ее перешили мне из старого отцовского полушубка. Было на ней несколько заплат, было и две-три дырки. Рыжий Неумыка долго вертел кожушок в руках, будто не забирал даром, а покупал на базаре и боялся переплатить.

— Швах… — подал от печи голос один из немцев. — Отшень швах.

— Вот я ж и говорю, — радостно поддержала его бабушка, — на швах еле держится. Да и сиротский ведь он. Грех отнимать…

— А мы за грех да в мех, — криво ухмыльнулся Неумыка и бросил кожушок на пол. — Гут, — обернулся он к немцам. — На рукавицы можно перешить…

И показал им свои овчинные рукавицы.

И вдруг бабушка испуганно охнула и с воплем бросилась к печи. Там Неумыка развязывал ее черный узелок.

— Что ты делаешь, ирод! — запричитала старуха. — Я же на смерть берегу…

От сильного толчка в грудь она отлетела на середину хаты и снова коршуном вцепилась в Неумыкин тулуп.

— Не трожь, Авдеич! Не обижай старого человека. Бог тебя покарает. В чем же на кладбище меня понесут?..

На этот раз бабушка отлетела еще дальше, опрокинула скамью. Грохнулся об пол горлач и рассыпался в черепки.

Немцы не двигались с места и с любопытством следили за этой неравной борьбой. Глыжка со страху забился за трубу; я хотел слезть с печи, заступиться за бабушку, да сорвался и разбил о железную спинку кровати висок.

Пришел в себя снова на печи. Открыл глаза — лежу, укрытый постилкой, глянул на шесток — нет черного узла, только плетенка лука. Надо мной — заплаканное бабушкино лицо.

— А глупенький ты, — ласково попрекает она меня. — Разве можно так? Тебе ведь лежать нужно…

— Забрали? — спросил я, хотя и так все было ясно.

Бабушкины глаза снова налились слезами. Она громко высморкалась в фартук и вздохнула:

— Чтоб их самих так забрало и не отпустило!

Мне жаль кожушка, жаль и бабушкиного узла: такой красивый был платок. Однако, если как следует подумать, тут есть чему и порадоваться. Немцам холодно, так им и надо. Дела у них неважнецкие, если Германии понадобился мой кожушок. Да и бабушка, может, не будет теперь так часто собираться умирать. Нет приданого — наживать нужно.

Но она, видно, думает иначе. Все время вздыхает да охает. Только под вечер немного успокоилась. Нарезала сечки корове, принесла воды, а потом села у порога на скамью, сложила на подоле руки и вздохнула:

— Ничего не поделаешь. Для чего я себе его берегла — пусть им для того будет…

Это она о своем приданом.

22. НЕМЕЦКИЕ ШУТОЧКИ

Когда зима встречается с летом, это называется сретенье. Так нам бабушка говорила. Нужно, чтобы в этот день петух воды из-под стрехи напился. Тогда хорошо. Тогда на какой-то там праздник вол наестся травы. У нас, правда, вола нет, зато есть корова. Она траву тоже любит.

Окна уже оттаяли, сбросили лохматые снежные шубы, и в хате светло от солнца. Его лучи заглядывают в ведро с водой, и по потолку бегают пугливые зайчики.

Глыжка с самого утра прилип к окну. Ему очень охота увидеть, напьется петух из-под стрехи или нет. Ему наскучила зима.

Осточертела зима и мне. Я долго валялся после болезни на печи, а потом, когда встал на ноги, все равно не мог выйти на улицу — нечего было надеть. Кожушок забрал Неумыка для Германии. Правда, Германия получила шиш, а не кожушок. Его отремонтировали, обшили сверху материей. В нем теперь катается на коньках Рыжий — Неумыкин выродок. А Сова красуется в бабушкином платке. Говорят, в воскресенье в церковь приходила: поверх теплый платок, а под ним — гарусный.

Я тоже сижу рядышком с Глыжкой и с восторгом смотрю на улицу. Там радуются солнцу воробьи, скачут, весело перекликаются: жив-жив!

Подставив солнцу бок, греется корова. Она от удовольствия прижмуривает глаза и что-то жует. В оттаявшем мусоре роются наши три не съеденные немцами курицы и петух. Черный, обмороженный гребешок у него, должно быть, болит, но он держится гоголем, расхаживает важно, как полицай, и все повышает голос на кур, все время к ним придирается. А вот идти пить воду под стреху он и не думает.

Зато напилась рябая.

— Баб, а если кулица? — кричит от окна Глыжка.

Бабушка сидит под полом, перебирает картошку. На Глыжкин голос она высунула голову в серой сетке паутины.

— Что курица?

— Если кулица напьёчча, будет вол тлаву есть?

Бабушка на секунду задумалась, а потом уверенно сказала:

— Будет!

И снова скрылась под полом. Ей некогда с нами точить лясы — нужно картошку перебрать: что варить, что на семена.

Под кроватью из щели в полу пробился на свет бледный росток. Я давно его заметил. Сперва показался синеватый зубок, крепкий и налитой, полный силы, которую дала ему мать-картофелина, полный надежды, что пустит корни в землю, что будут лить на него теплые дожди, что будет светить над ним солнце. Но росток поторопился. Нет над ним неба, а лишь доски кровати, оплетенные паутиной, не льют дожди, нет и солнца. Росток не хочет с этим мириться, он тянется и тянется вверх вопреки судьбе. Но с судьбой не сладишь. Он побелел, стал хилым и вялым — у картофелины уже не хватает соку. Не сегодня-завтра ее нащупает бабушкина рука, оборвет ломкий стебелек, белые мягкие корешки. Картофелину положат в чугун и сварят, а росток выбросят вместе с мусором…

вернуться

1

Петров день, Филиппов пост — страницы религиозного календаря.

вернуться

2

Холодно (нем.).