Лёшка, стр. 62

Наверное, от смущения.

— Не знаю… чем это… — играл я, то давя, то отпуская лады, — чем таким… я вам… приглянулся?

— Пока ничем, — сказала она, — но думаю, что приглянешься.

— Чем же? — не отставал я.

— Хотя бы тем, — сказала она строго, — что сохранишь в тайне то, что узнаешь…

Вот когда я понял, что кажусь ей мальчишкой. Играть со мной в тайны!

Мы пересекли дорогу и вышли к павильону «Пиво-воды». Она переняла у меня портфель и поставила на траву, несмелыми кудряшками покрывавшую лужайку возле павильона.

— Наш директор чудаковатый человек, — сказала она.

Я проглотил не поморщившись. Ну и что, что чудаковатый? Это даже вроде похвалы…

— Со странностями, — нагнетала она. — С заскоками!..

Я чувствовал, что краснею. Мне было стыдно. Как будто при мне раздевали человека и мне же в лицо бросали его белье. Повернуться и уйти? Поздно. Она знала, что делала. Птаху заманивают в сети зернышком. Человека — любопытством. Я уже месяц почти на заводе, а директора, тов. Иванова И. И., как гласит табличка на дерматиновой двери, и в глаза не видел. Его увезли на «скорой» прямо из кабинета недели за три до моего приезда в Ведовск. Главный инженер тоже отсутствовал, он был в отпуске, и всеми делами на заводе заправляла Ульяна-несмеяна.

Итак, что же в нашем директоре странного? А то, по словам Ульяны Николаевны, что он, в отличие от всех прочих директоров, не по ветру дерево клонит, а против ветра гнет. Ну, если проще, без метафор, — плану хода не дает. Ему — план, а он в ответ — не вытяну. Мощности, мол, не те. В людях урон: кто уволился, кто в отпуск подался. Взялся за гуж, а кричит, что не дюж. Один бы кричал, ладно. А то ведь и других на крик подбивает, все начальство — заводское, партийное, профсоюзное: «Не вытянем!» Ну и рабочие туда же. Им что? Директору, мол, сверху видней, вытянут они план или не вытянут. А у них кругозор ограничен. Кроме своей печи, ничего не видно…

Тут я попытался возразить, брякнув, что одной лопатой сразу двух ям не выкопаешь, но где там! Ульяна-несмеяна и слушать не стала, возразив походя, что наши отцы, когда того требовало время, и не такие чудеса творили. Не лопатой, а голыми руками горы сворачивали. Наше время не хуже тогдашнего. И раз оно требует: «Вынь да подай!» — значит, надо вынуть и подать на стол советскому человеку столько хлеба, сколько ему требуется.

— Странность в том, что он этого не понимает. — Ульяна-несмеяна задумалась и строго закончила. — Если это странность!..

— А заскоки? — напомнил я.

Ульяна-несмеяна гадливо усмехнулась:

— Заскоки в его аморальности. Вы знаете, сколько ему лет?

— Я его совсем не знаю, — сказал я.

— Пятьдесят пять! А позволяет… — Она вскипела. — Черт знает что позволяет!.. Девчонкам рыжим на шею себе вешаться…

Не знаю, почему, слушая это, я не оборвал ее и не ушел, а стоял и слушал, как приговоренный? Верил я или не верил Ульяне-несмеяне? Не скрою, верил, потому что уже слышал про своих сверстниц, которые, любя пожить, выходили замуж за пожилых и обеспеченных. Слышал и презирал таких. Равно, как и тех, кто брал их в жены. Значит, вон он какой, наш директор! Тут же, правда, закралось сомнение: не наговаривает ли Ульяна-несмеяна? Откуда ей знать?

— Откуда мне знать? — ответила она на вопрос. — А оттуда, что я сама слышала, как рыженькая умоляла его дать свой адрес. Вот он, этот адрес, с его слов. Хотя я и так знала. — Сказав это, она протянула мне клочок бумаги. Это было так неожиданно, что я взял. Но тут же спросил:

— А мне зачем?

Она не сразу ответила. Помялась, на что-то решаясь, и не решилась.

— Нет, — сказала она, — потом узнаете.

Но я уже набрал ходу:

— Нет… Заберите… Не надо мне!..

— Надо! — строго сказала она. — У вас будет предлог. Вы пойдете к нему и…

— Никуда я не пойду!.. И никакого предлога у меня не будет! Да и вообще, как вам-то не стыдно? Что вы тут мне наговорили! И о ком! О человеке, который уже два месяца тяжело болен! — И я разорвал бумажку с адресом в мелкие клочки.

— Вот о нем-то, о его нравственном и физическом здоровье я и беспокоюсь. А то ведь эти-то молоденькие кого хочешь в могилу сведут.

Она нехорошо улыбнулась, подхватила портфель и ушла.

С чего это вдруг на Ульяну-несмеяну напала чуткость: «о здоровье нравственном и физическом забочусь…» А сама? Я уже знал: как-то одна из девушек-работниц попросилась из ночной смены в дневную. Узнав о причине — свидание! — Ульяна-несмеяна впервые при всех расхохоталась. Работница воззвала к чуткости. «Чуткость, — сказала Ульяна-несмеяна, — пусть местком проявляет. Это по его линии. А у меня — план. И мне не до чуткости».

ГОЛУБИНАЯ ПОЧТА

Солнце еще держало в небе огонь, а звезды, настырные, как цыплята, уже проклевывали вечернюю скорлупу сумерек. Любопытные уличные тени — домов и деревьев — вытягивали длинные шеи с запада на восток и замирали, подкравшись к веселому собранию, бушевавшему в переулке, на бревнах, сваленных возле дома Мирошкиных самим Мирошкиным еще при жизни, да так и не пущенных в дело. С берега Поли, сабелькой сверкавшей в ногах у переулка, тянуло пряным разнотравьем. Сильнее всех благоухало медуницей, но в хоре запахов угадывались и другие голоса — фиалок и луговых гераней. В садах, за решетками заборов, тоже все цвело и манило запахами.

— Тихо!!! — крикнул я, но меня не услышали.

— Тихо! — крикнул я, уменьшив силу голоса сразу на два восклицательных знака.

Ноль внимания!.. Уличное воинство, воробышками оседлавшее бревно, продолжало шуметь.

— Тихо, — таинственно и чуть слышно сказал я и еще тише и таинственней добавил: — Тихо…

И — чудо! — воцарилась мертвая тишина. «Воробышки» навострили уши. Мой голос обещал им тайну.

— Слово предоставляется Чемодану Чемодановичу, — сказал я и поднял над головой похожий на чемодан ящик с дырочками. — Чемодан Чемоданович, вам слово.

Но чемодан молчал. Ребята захихикали. Я наклонился, постучал по чемодану и умоляюще попросил высказаться.

— Заело! — заулюлюкали ребята, считая, что фокус не удался и радиоговорящая техника, спрятанная в чемодане, не сработала.

Тогда я вызвал на помощь охотников, и мы, вооружившись ножами, стали вскрывать фанерную обшивку чемодана. Ну вот, кажется, и все. Извлечен последний гвоздь, еще одно усилие, чтобы снять крышку… Но этого усилия даже не понадобилось. Крышка сама отлетела в сторонку, и чемодан взорвался, выбросив белое облако рокочущего грома. Ребята, что были поближе, со всех ног пустились наутек. А те, что были подальше, заулыбались и захлопали, приветствуя голубей, вылетевших из чемодана.

— Завей веревочку! Завей веревочку! — закричал вдруг кто-то, и я удивился, как точно он заметил: голуби, кружась спиралью, как бы завивали невидимку-веревочку и тянули ее все выше и выше, пока вместе с нею не растаяли в лучах заходящего солнца…

После этого я перешел к делу. Рассказал ребятам все, что знал и что вычитал о голубях, и предложил на задах дома Мирошкиной построить голубиную почту. Слушали и мысленно вместе со мной и с моих слов рисовали голубиный дворец, стеклянным куполом-крышей похожий на обсерваторию, электрическую станцию, дающую свет голубиному дворцу, гурьбу березок, сбегающих от дворца к электрической станции. Стеклянный купол — это стартовая площадка наших голубей, откуда они будут разлетаться по всему свету и куда снова будут слетаться. За кирпичными стенами дворца — его святая святых, электрический инкубатор, который, как наседка, будет высиживать нам породистых голубей.

«Воробышки» сидели тихо, слушали и не верили тому, что слышат. Иронии на губах не скроешь.

— К сожалению… — сказал я, и они злорадно заулыбались, мысленно продолжив: «К сожалению, все это только сказки. И собрались мы сюда вовсе не для того, чтобы строить воздушные замки, а как пионеры порядка. И пусть голуби, которых я, на потеху вам, выпустил из чемодана, летят своей дорогой, а мы, пионеры порядка, пойдем своей — вдоль да по улице, вдоль да по родной, — и горе тем озорникам, забиякам, рогаточникам, задирам и драчунам, которых застигнет наш патруль: не миновать им мер воздействия, о которых вам не раз уже с увлечением рассказывали учителя и вожатые, а сейчас еще раз расскажет Валентина Михайловна Ляличкина, инспектор детской комнаты милиции».