Лёшка, стр. 61

Потом они все, сговорившись, слетелись на Катю, как на премьеру: мама, папа и дедушка… Поужинали, не торопясь и не пяля без надобности на Катю глаз, а когда гостья наконец собралась восвояси, раскудахтались: «Куд-куда, куд-куда на ночь глядя?» И оставили Катю ночевать, поселив в моей комнате. А утром «забыли» разбудить. И Катя, проснувшись самостоятельно, никого из них в квартире не нашла: ни мамы, ни папы, ни дедушки. Но без инструкции они ее не оставили. Инструкция лежала на столе в большой комнате и маминым почерком умоляла Катю задержаться, «если это, конечно, не повредит ее планам».

«Дело в том, — добавляла инструкция, — что нашу бабушку, которая ведет дом, срочно вызвали для участия в финале Всесоюзного кросса. А мы без нее, как без рук…»

Далее, без всякого перехода, шло:

«Мясо, яйца и масло в холодильнике. Овощи под столом. Кофе и чай в шкафу над столом. На завтрак — яичница. На обед: первое — суп, второе — жаркое. Бабушка будет к обеду. Людмила Дмитриевна».

Бабушка, бегающая всесоюзные кроссы! Это так ошеломило Катю, что мамин намек — приготовить обед — она восприняла уже без всякого удивления. Пошла на кухню, позавтракала и стала стряпать.

…Она не вошла, она стрекозой влетела в квартиру, едва Катя приоткрыла дверь, и вопросительно уставилась на Катю. Сухонькие ручки, сморщенная, как дынька, головка, тоненькие, как спички, ножки, седенькие в заколках букли волос… Как, неужели эта старушенция, если это она, еще бегает кроссы?

— Ты кто? — последовал строгий вопрос.

— Я? — Катя вспыхнула, не зная, как представиться. — Я… Лешина девушка.

— Это что же?.. Это, если по старому диагнозу, невеста, значит?..

— Ой, что вы! — Катя утопила лицо в ладонях. — Просто девушка… Товарищ по работе… А вы его бабушка?

Но старушенция, не отвечая, гнула свое:

— Нет, значит? Так ему и надо. Не ловок внучек. Где ему, простофиле, такую жар-птицу схватить!..

Катя пылала, как факел. Казалось, плесни на нее еще черпак лести, и она сгорит дотла.

Но старушенция знала, где остановиться. Взяла Катю за руку и повлекла на кухню, приговаривая:

— Отощала небось на ведовских хлебах. Ничего, я сейчас такой суп… такую вкуснотищу приго… — Она не договорила. Из кухни навстречу ей ударил вдруг такой аромат, что она остановилась и с удивлением посмотрела на Катю. «Ты?» — спросили ее глаза. «Я», — ответили Катины. И бабушка, войдя на кухню, уже не удивилась ни кастрюле, бурлящей, как вулкан, ни сковородке, шипящей, как стая рассерженных гусей.

Она не терялась нигде и никогда. Уселась за стол, нырнула ложкой в суп, который подала ей Катя, и, попробовав, блаженно промурлыкала:

— Лакомо…

Этот суп сделал их друзьями. Но бабушка, кажется, переиграла, сказав, что, ее внук, по известной причине, о которой она уже говорила, не достоин ни этого супа, ни мастерицы, его сварившей.

— Почему это? — надулась вдруг Катя. — По-моему, вполне достоин!

— Чего именно, — подсекла бабушка, — супа или мастерицы?

Обе посмотрели друг на друга и весело рассмеялись. Смех придал Кате смелости.

— Того и другого, — сказала она, и это было ее первое признание в любви, которое она сделала мне через бабушку.

В тот же день Катя уехала. Прощаясь с бабушкой, полюбопытствовала, где ее кеды.

— Мои кеды? — удивилась бабушка.

— Ага, — сказала Катя, — в которых вы в соревновании участвуете.

Катины глаза не смеялись, поэтому бабушка не обиделась. А докопавшись до истины, сама рассмеялась.

— Участвую, участвую, — сказала она, — только не на ногах, а на руках бегаю. И не по трассе, а по бегунам. Врач я, массажист. Вот доберусь до тебя и красоту еще краше сделаю. — Дотянулась, маленькая, до Кати и обняла. Как обручами стиснула. Катя удивилась: ну и сильная!

Все это я узнал потом, когда побывал у своих. Да и Катя о том же, смеясь, рассказывала…

УЛЬЯНА-НЕСМЕЯНА

Женщина Стрючкова была младшим начальником хлеба. Ее звали Ульяна Николаевна. А еще, за суровость, Ульяна-несмеяна. Над ней еще были главный инженер, директор завода, а она была заведующей производством. По должности ближе всех к рабочему классу, она на самом деле была от нас дальше всех, дальше главного инженера, дальше директора. Она всегда хмурилась, а если улыбалась, значит, в чем-то нуждалась. И тот, кому она дарила свою улыбку, знал: Ульяна Николаевна, улыбнувшись, тут же огорошит его просьбой: куда-нибудь сходить, что-нибудь принести.

Как-то после работы она увидела меня в проходной и улыбнулась.

— Алексей Иванович! — она была единственной, кто звал меня по имени и отчеству. — Не откажите слабому полу.

Сказав это, она протянула мне свой портфель. Я взял, и портфель знакомо звякнул.

— Мне рядом, — продолжала Ульяна Николаевна. — Через дорогу только.

Но я уже знал, куда она идет: сдавать бутылки. Увы, это были не «семейные накопления», как я подумал при первой встрече. Ульяна Николаевна, как сыщик, день-деньской шныряла по заводу и, руководя хлебным производством в общественных интересах, в своих личных — очищала это производство от стеклянной тары из-под молока и прочих напитков.

У заводских, бывало, кто-то рождался. Все скидывались на подарок. Все, но не Ульяна Николаевна. Заводские, случалось, изредка умирали. Все скидывались на венок. Все, но не Ульяна Николаевна.

На заводе получка. Все от кассы — кто в партком, кто в комитет комсомола, кто в завком платить взносы. Ульяна Николаевна прямым ходом в сберегательную кассу. Это единственное учреждение, с которым она поддерживает денежные отношения. Кассы всех остальных организаций — партийной, комсомольской и профсоюзной — она обходит стороной, потому что не состояла и не состоит ни в одной из них. Тем, кто интересовался ее семейным положением, она без всякой иронии отвечала: «Одиночка».

Она такой и была — одиночкой среди всех нас, неприкасаемым островком в море людей, сцепленных друг с другом, как капли воды.

Как «одиночке», ей выделили комнату в общей квартире. Ее соседкой была общительная Зоя Зайцева из нашей бригады. Как-то она принесла и пустила по рукам коробок с цифрой 41. Цифра на коробке была начертана рукой Ульяны Николаевны. А еще раньше той же рукой на том же коробке были начертаны и зачеркнуты цифры 60, 58, 55, 50, 45… Ульяна Николаевна, оставляя коробок на кухне, записывала для памяти число оставшихся спичек. А может быть, и не только для памяти… Однажды она пересчитала их, не постеснявшись Зои.

Я, наверное, казался ей мальчишкой. Иначе чем объяснить то, что произошло по дороге от завода до «стеклотары»? Началось с того, что она спросила о моих планах. Решив, что речь идет о сегодняшнем дне, и опасаясь с ее стороны покушений на мой вечерний досуг, я, не раздумывая, ответил:

— Закладка голубиной почты…

Она снисходительно усмехнулась, и усмешка эта эхом отозвалась в моем сознании: «Мальчишка, все еще голуби на уме». Она и повела себя со мной, как с мальчишкой. Но прежде уточнила:

— Я о планах жизни.

— А, — спохватился я, — печь хлеб!

— А потом? — спросила она.

— Опять печь хлеб!

— В детстве, — помолчав, сказала она, — мы все играли в лошадок. Вы кем любили быть?

— Лошадкой.

— А я наездницей. И вам никогда не хотелось быть наездником?

— Хотелось, — честно признался я, — но другие плакали, и я уступал.

— Жизнь не игра, — сказала она. — За место в жизни надо бороться. А не то… Не то всю жизнь проходишь в лошадках!

— Я и борюсь. За хлеб.

— За хлеб — хорошо. А надо еще и за себя бороться.

— Я и за себя борюсь, — сказал я. — Увидят — первый сорт работы, в капитаны возьмут.

— Жизнь не игра, — повторила она. — И в жизни не так, как в игре. В игре чей верх — тот и капитан. А в жизни… в жизни всех, кто хорошо работает, начальниками не поставишь. В начальство ведь вприглядку выдвигают. Кто кому приглянется, тот того и выдвигает. Ты вот мне приглянулся, и я тебя… — Она растягивала слова, как гармошку, и, не доиграв, вдруг сбрасывала пальцы с ладов. Умолкла, чтобы дать мне время подумать над сказанным. Но и у меня выходит, как на гармошке.