Лёшка, стр. 28

На другой день об этом узнали Толя Шумов и его друзья.

— Так и надо гаду-предателю! — обрадовался Володя Колядов.

— Простим ему, — ухмыльнулся Толя, — он не ведал, что творил. А нам на пользу…

ОСВОБОЖДЕНИЕ

В дверь тихонько поскреблись, но не мяукнули, и Зинаида Тихонова, бывшая колхозница, а ныне, при немцах, вольная крестьянка, догадалась: скребется не кошка, а человек. Зинаида, в слезах и одиночестве коротавшая ночь, подошла к двери и прислушалась. Может, вовсе и не человек скребется, а ветла у крылечка? Когда дует ветер, она всегда скребется, как кошка, будто тоже в хату просится. Тая тревогу, спросила:

— Кто? Услышала:

— Лара я… Михеенко… — И сердце испуганно забилось.

Лара… Чувствуя, что слабеет в ногах, грохнулась на сундук, стоявший в сенях возле двери. Лара, та самая Лара, из-за которой ее дочке Кате, может быть, грозит смерть…

Немцы, как пришли, переписали девочек-подростков и объявили, что всем им выпала честь ехать в Германию. Проклятая честь и проклятая Германия! Но в тот же день все переписанные, боясь угроз, явились на место сбора. Все, за исключением трех, вот этой Лары, что, как кошка, скребется под дверью, и двух ее подруг — Фроси Кондруненко и Раи Михеенковой. Они убежали неведомо куда, и немцы развесили по деревне объявления, что расстреляют каждого десятого, если беглянки не явятся. И вот, значит, устрашась, явились. Да все ли три? Немцы счет любят и, если хоть одной недостанет, не простят. А может, вовсе и не затем явились, чтобы сдаться и отвести беду от других, а за едой? Разжиться хлебом с сальцем и податься куда подальше с немецких глаз? А о том, что каждого десятого смерть караулит, они и знать ничего не знают? Не знают, так узнают, она, впустив, все им выложит. И заставит, да, заставит беженок пойти с повинной! Подняла руку, чтобы снять крючок, и, бессильную, уронила на фартук. Рука не покорилась ее воле. А сердце, сердце разве покорится, если она за одну жертву отдаст целых три? Ведь им, беглянкам, наверняка грозит смерть. Так и в объявлении сказано: поймают — казнят. Нет, никогда и ни за что не покорится ее сердце ее же злой воле.

Пересилив себя, она поднялась и открыла дверь. Первым, слепо щурясь в облаках, сунулся в хату месяц. За ним, тихие, как мыши, гуськом вошли три девочки.

Зинаида Ивановна, не сдержавшись, на ощупь обняла их всех по очереди, всех подруг своей дочки Кати, и заплакала.

— Не плачьте, — по-своему истолковав причину ее слез, сказала та, что вошла первой, — мы пришли сдаваться…

Это и была Лара Михеенко.

Франца Бунге мобилизовал в армию не Гитлер, а Коммунистическая партия. Он до жгучих слез, до слепого отчаяния помнил то, что случилось перед тем, как он пошел служить в армию. Пришли гестаповцы и — пистолет в живот — увели отца-коммуниста. Прощаясь, коротышка отец привлек к себе долговязого сына и вместе с поцелуем на щеке запечатлел в сердце слова, сказанные шепотом:

— Гитлер — не наше будущее. Наше будущее — свободная Германия. Помни это и борись за нее.

В тот же день, после ареста, Франц пришел в подпольную ячейку, которую возглавлял отец, и сказал, что тоже хочет быть подпольщиком. Его выслушали и постановили: «Считать Франца Бунге мобилизованным в армию».

Франц кинулся в спор, но его спокойно осадили: «Ты спартаковец?» — «Спартаковец». — «Спартаковскую дисциплину признаешь?» — «Признаю». — «Коммунистическую партию вожаком коммунистического союза молодежи считаешь?» — «Считаю». — «Иди и служи».

Он, конечно, понимал, на какую службу его посылают, но, черт-дьявол, каково ему будет идти против своих по классу и не сметь во всеуслышание крикнуть им, что он свой, свой, свой! Впрочем, ему и это разрешили, посоветовав кричать шепотом, на ухо, да и то не раньше чем убедишься, что слушает не враг, а друг.

Он не скрывал, кто он, когда пришел служить. Да и смысла не было. Гестапо и без него все про него знало. Он присягнул фюреру, «осудив» отца, и ему, как камень, повесили на шею автомат. Однако, помня о происхождении, на передовую не послали, а назначили в «подметальщики», в войска, что шли за наступающими, добивая недобитых и грабя недограбленное.

Солдаты по инструкции глаз с него не спускали, и он, бессильный что-нибудь сделать, катился спицей в колесе войны по городам и весям России, пока не докатился до деревни Пиченево.

Он стоял на часах, как на горячих углях и, не слушая, слышал, как девичьими голосами стонет сарай. «Мама… проклятые… пить…» Слова были слабые, но он, острослухий и знавший русский от отца, частого гостя Советской России, все отлично слышал и понимал. И слова эти, как кровь, сочившиеся из сарая, проникали в него и гневом туманили голову. Но что, что он мог сделать? Как мог спасти тех, кого каратели, а значит, и он вместе с ними, обрекли на немецкую каторгу?

Сдав караул, он не пошел спать. Схватился за ремень, сделав вид, что расстегивает, и удалился на огород.

— Не засиживайся! — гоготнул вслед толстяк Берг, сменивший его на посту, и, мучимый сном, привалился к колоде, торчавшей возле сарая. Он так и продрых все дежурство. А когда, разбуженный разводящим, простившим ему по дружбе сон на посту, ввалился в избу, то, к своему удивлению, не нашел на нарах Франца Бунге. Они спали рядом, и место соседа пустовало. Берг забеспокоился. Ни днем, ни даже ночью он не смел спускать с Бунге глаз. Где же он, черт возьми?

Дверь тяжко охнула, распахнувшись, и Берг, засветив фонарик, узнал вошедшего.

Бунге ужом проскользнул на нары. Знать бы толстяку соглядатаю, где он был и что делал…

Он шел по улице, сам не зная, куда и зачем идет. А ночь, черная, как старуха в трауре, шла ему навстречу, держа высоко над головой фонарь-месяц. Было душно, тревожно и тихо. Ни собака не взлает, ни петух не вскрикнет. Собак — тех побили, как пришли. А петухов подъели.

Вдруг — то ли послышалось, то ли показалось — пузырьком лопнула тишина. Вроде под ногой у кого-то хрустнула веточка. Франц Бунге метнулся к стене, увитой плющом, и — зеленый на зеленом — стал для всех невидимкой. Мимо, не замечая его, поминутно останавливаясь и прислушиваясь, прошли три девочки. Поднялись на крыльцо и постучались. «Лара», — услышал он и увидел, как их впустили. Метнулся к крыльцу и, прильнув ухом к двери, прислушался. И ужаснулся тому, что услышал. Девочки пришли сдаваться! Русские девочки, убежавшие от каторги, сами, добровольно шли на эту самую каторгу, чтобы спасти тех, кого его братья по крови обрекли на смерть. Обрекли… Так им казалось. Но это была ложь. Акция не была утверждена. И, явись не явись беглянки, тем, кого отправляли на каторгу, ничто не грозило. Кроме самой каторги, разумеется. Стало быть, и являться им никуда не следовало. И его, Франца Бунге, долг предупредить их об этом.

Он постучался, и хата, шелестевшая голосами, затаилась. Ни звука, ни вздоха.

Бунге постучался снова.

— Кто там? — тревожно спросили за дверью.

— Это я, — сказал Франц, — друг… Мне надо видеть Лару. — И, сказав, понял, что, назвав имя, оглушил их там, за дверью, как громом.

Он знал, что они теряются в догадках, и не торопил их. Стоял и ждал.

Дверь, скрипнув, отворилась и выпустила на крыльцо гибкую фигурку. Увидев немца, фигурка отпрянула и, сама того не желая, захлопнула дверь.

Одна. Лицом к лицу с врагом. Но странно, страха не было. Она, Лара Михеенко, юная партизанка, стоит лицом к лицу с врагом и ни капельки не боится его. Нападет и скрутит? Так она ему и далась, белобрысому, тощему, как кишка. Как бы она сама его не скрутила. Мала-то мала, а по спорту сильнее ее в школе никого не было. «Ну, что же ты, фриц? Не тяни, нападай».

Но тот, кого она мысленно назвала фрицем, и не думал на нее нападать. Он неловко, как застенчивый гость, топтался на крыльце и, как рыба, раскрыл рот, что-то как будто говоря. Ах да, он же знает русский.

— Я друг, — дошло наконец до Лары. — Спартак… Рот-фронт! — Франц поднял руку. — Немецкий комсомолец…