Егоркин разъезд, стр. 17

— Да нет…

— А если нет, то и исполнять должен то, что тебе приказывают старшие.

— Я не отказываюсь, заставляйте.

— А приказ мой такой, — Самота кивнул на стоящую неподалеку на земле вагонную ось. Вот эту колесную пару надо поднять и поставить на рельсы.

— Это нам не трудно, — вмешался в разговор Антон Кондратьевич. — Всей артелью как двинем…

— Э-э, нет, — покрутил головой Самота. — Пусть эту работу делает не артель, а один Пузырев: и не двигает, а поднимает.

— К чему это, Степан Степанович, чтобы я один, ведь тут не меньше тридцати пудов?

— А чтобы, значит, заработать время, которое тебе нужно, ну, и заодним себя проверишь, да и нам покажешь, какой ты силач. Действуй!

Самота похлопал слегка ладонью по гладкому ободу колеса и отошел в сторону.

— Ну что же, ладно. Передохну только малость. — Пузырев присел на ось и закурил.

Весть о том, что около путейской кладовки затевается интересное зрелище, мигом долетела до барака, и через некоторое время вокруг Антона Кондратьевича и Акима уже толпились ребятишки.

Покурив, Аким притащил два коротких рельса и уложил их рядом с колесами. Затем опустился на колени и подполз под середину оси.

— Дуралей, что ты делаешь, надсадишься, — сказал Антон Кондратьевич.

— А ты не суйся! — прикрикнул на Вощина Самота. — Не расслабляй его.

Аким дотронулся спиной до оси, приладился как следует и понатужился. Ось не поддавалась. Аким попробовал еще раз. Колеса ни с места.

— Этого орешка тебе, однако, не раскусить, — подзадорил Самота.

Аким вытянулся и, полежав чуточку на животе, попросил:

— Киньте-ка мне на спину какую-нибудь хламидину, чтобы мягче было.

Антон Кондратьевич снял куртку и набросил ее на Акимову спину.

Аким привстал, снова уперся коленями и руками в землю и, подвигав малость плечами, сильно натужился. Колесная пара оторвалась от земли. Егорка посмотрел на Акимово лицо: оно надулось, побагровело, глаза сделались большими и выпучились.

Казалось, еще миг — и они выскочат из орбит и упадут на землю.

Опустив колесную пару на рельсы, Аким встал, присел на ось и стал закуривать. Руки его ходили ходуном, колени вздрагивали, на лбу и шее высыпали крупные капли пота.

— Молодец! — похвалил Самота. — А то ведь я поспорил как-то из-за тебя с мастером соседнего околотка Тороповым. У него там есть рабочий Федюшкин. Он приподнял один раз на четверть от земли чугунную двадцатипудовую «бабу», которой сваи забивают. Торопов хвастался им, а я ему сказал, что мой Пузырев поднимает тридцать пудов, а он посмеялся: «Не может, — говорит, — этого быть». Теперь мы им нос утрем.

Аким ничего не ответил, он встал и медленно зашагал к бараку.

* * *

«Если бы я был такой же сильный, — не раз думал об Акиме Пузыреве Егорка, — то никого на свете не боялся бы, а уж на такого, как мастер, — низенького да толстенького столько бы страху нагнал, что ой-ой-ой!..»

Но Аким Пузырев почему-то боялся мастера.

Проходя как-то вечером по линии, Самота увидал, что кто-то затаскивает шпалу в барак. Мастер спустился с насыпи и бросился к бараку, но его заметили, и когда он вбежал в помещение, рабочие спокойно занимались своими делами. Шпала лежала у порога. Гришке и Егорке было строго-настрого наказано говорить, что они ничего не знают, хотя они хорошо видели, что шпалу принес Аким Пузырев.

Самота ворвался в барак и заорал:

— Где он, где этот самый?

Рабочие с недоуменьем уставились на мастера.

— Жулики! Воры! — выкрикивал Самота.

— Где, какие воры? — встревожился Аким Пузырев.

— Ты мне зубы не заговаривай, а отвечай прямо — ты сейчас тащил шпалу?

— Я? Шпалу нес?..

Аким пожал плечами.

— Ты, бродяжье твое племя, ты, — наступал Самота. — Я узнал тебя по твоим белым варежкам.

— Да что вы, Степан Степанович? Этого никак не могло быть, потому что я вот уже целый час сижу на этой скамейке и починяю обужу.

Аким поднял над головой валенок с воткнутым в подошву шилом.

— Он никуда не выходил, — произнес кто-то.

— Как поужинал, так и сидит на одном месте, — подтвердил Антон Кондратьевич.

А ну покажи твои варежки, — приказал Самота.

Аким подошел к русской печке. Вслед за ним двинулся и Самота. Аким взобрался на лавку, пошарил руками на печи и плюнул:

— Ах ты, язви тебя в душу, да ведь они же у меня не тут, они на своем месте, на жердочке висят.

— Виляй, виляй, — злорадно улыбался Самота.

«Сейчас покажет, — подумал Егорка, — ведь варежки он, как только затащил шпалу, сразу же повесил над железными печками на жердочке». Егорка взглянул на жердочку. Белых варежек там не было, на их месте висели чьи-то черные.

Аким снял эти варежки и, подавая их Самоте, сказал;

— Нате, Степан Степанович, щупайте.

— Так это же не твои! Эти черные. Ах, ты!

— Истинный бог, мои. Вот смотрите.

Аким надел на руки ловко подсунутые кем-то чужие варежки.

— Врешь, не обманешь, у тебя были белые.

— У меня и черные есть: из дома прислали.

— Значит не ты?

— Нет.

— А кто?

— Не знаю.

— Кто нес шпалу, говорите! Не скажете — всех поголовно оштрафую.

Рабочие молчали.

— Молчите? Тогда я начну по очереди пытать и по глазам все равно узнаю вора, — пригрозил Самота и стал выбирать, с кого бы начать допрос.

— С меня начинайте. Я вам всю правду скажу, — подал голос со своего топчана Леонтий Кузьмич Тырнов.

— Давай выходи.

Леонтий Кузьмич подошел к столу:

— Моя правда такая: пора бы уж вам, Степан Степанович, прекратить эту канитель, а то ведь стыдно от нее делается.

— Мне не стыдно, я шпалы не нес.

— Работаем мы, — продолжал Леонтий Кузьмич, не обращая внимания на замечания мастера, — весь день на морозе, да если станем еще ночью трястись, то толку от нас никакого не будет — заболеем.

— Не заболеете. На позициях вон люди в снегу лежат, а терпят. Мы в японскую войну тоже…

— Терпят — это верно, — согласился Тырнов, — а только если так дело пойдет дальше, то терпение лопнет и у тех, которые в окопах, и у тех, которые дома.

— Это как же понимать? — насторожился Самота.

— А вы, Степан Степанович, разве не знаете, как? После японской-то войны, в пятом году терпение лопнуло у народа? Лопнуло. Ну вот, так и надо понимать.

— Прекрати свою каторжную речь, сейчас же перестань, — приказал торопливо Самота. Он страшно боялся, когда при нем затевались недозволенные разговоры. — Я тебе про шпалу говорю, а ты про что? Пятый год вспомнил…

— А почему же не вспомнить хорошее, — спокойно сказал Тырнов.

— Хорошее… — Самота выскочил из-за стола, добежал до порога, затем повернулся и топнул ногой:

— Оштрафую всех за шпалу! А до тебя, Тырнов, каторжанская твоя душа, кроме всего прочего, доберутся особо, тебе покажут, как разводить смутьянские разговоры.

После ухода Самоты некоторое время все сидели молча, не двигаясь. Потом Вощин вскинул глаза на Тырнова:

— Ладно ли ты делаешь, Леонтий Кузьмич? Ведь мастер-то и в самом деле может съесть тебя?

— Э-э… — Тырнов махнул рукой и подался в угол.

Аким стал одеваться.

— Ты куда? — спросил Пашка Устюшкин.

— Пилите тут, а я схожу еще разок, — ответил Аким. — Сейчас самый аккурат: темно, да и он ни за что не подумает, чтобы мы еще раз пошли сегодня за шпалами.

ХОРОШИЙ КАТОРЖАНИН

Егорка не раз слышал слова «пятый год».

Отец и крестный как-то сидели за столом и рассуждали о войне. Мать гремела ухватом у пылающей печи и, кажется, даже не слушала их. Но вот отец, а за ним и крестный стали говорить про пятый год. Мать притихла, поставила ухват в угол, подошла к столу и приглушенным голосом зачастила:

— Довольно, мужики, довольно, перемените разговор, не забывайте, что у стен есть уши: подслушает кто-нибудь да передаст куда следует, а потом расхлебывайся.