Собрание сочинений. Т. 5, стр. 116

Попугай чихнул, мандолина протяжно отозвалась серебряным баском: «дзав!» и умолкла.

КОПИЛКА

Дремавшая на столе копилка захлопала своими свиными ушами, заморгала узенькими глазками и задребезжала.

— Она из мастерской Сакелари! Восемь звонких струн! Важное дело!.. Ты лучше скажи, что у тебя внутри? Пустота. А у меня что внутри? Монетки. И на мои монетки хоть сто струн купить можно и булавку для галстука и даже несгораемую шкатулку. Ты поешь? Это всякий шмель может, и никому это не нужно. Хрю-хрю! Самое главное — с достоинством стоять на одном месте и знать, что ты не пустая. Каждый день в меня опускают по монетке. Это очень приятно: я становлюсь тяжелее, солиднее и на всех вас смотрю сверху вниз. Хрю! А когда я наглотаюсь по самую щелку…

МЯЧ

— Тебя кокнут молотком между ушей и черепки выбросят в грязное ведро, — весело рассмеялся полосатый мяч на полу и, подпрыгнув выше стола, хлопнул свиную голову по темени. — Хозяйский мальчик ко дню рождения своей мамы накупит фейерверков, и полетят все твои монетки разноцветными мячиками к небу! Паф! Больше ничего. Весело и красиво…

Все вы тут ничего не понимаете. Кресло давно пора отправить на чердак, оно совсем не модное и похоже на старую жабу, набитую утюгами… Стреляй, стреляй своей пружиной, очень я испугался!

Мандолина тоже могла бы быть поскромнее. Разве она может прыгать? Правда, она тоже немножко похожа на мяч: пузатая и полосатая, но брось-ка ее на пол, крак — и готова!

Самое главное, быть веселым и прыгать во что бы то ни стало, куда попало… Ай!

Мяч хлопнулся в корзинку для бумаги, стоявшую у стола, и завяз. На тумбочке у буфета проснулся самовар.

САМОВАР

— Ки! Ки-ки-ки! Позвольте и мне поговорить немножко… Я могу пищать только шепотом, потому что во мне нет ни воды, ни углей. Вы все тут иностранки: копилка — немка, кресло — француженка, мандолина — итальянка. А я русский, природный туляк! Так как вы живете в русском доме, то вы должны меня выслушать. Я ненавижу кофейник! Его ставят на плиту каждый день, а обо мне забыли… У меня на груди восемь русских медалей, и я не из мастерской какого-нибудь «Джузеппе Сакелари», прошу заметить: я родился на знаменитой фабрике С. В. Баташева в Туле. Можете убедиться!

Кроме кофейника, у меня множество врагов: минеральная вода Виши, столовое красное вино, сидр, молоко и прочие зловредные напитки. Нет ничего лучше чая! Но разве здесь умеют пить чай? Ставят на газовую горелку неуклюжий, пузатый алюминиевый чайник, обмотают его, чтоб не остыл, в берлинскую попонку и в таком позорном виде ставят на стол.

Почему меня забыли? Где моя любимая самоварная труба? Куда девались мои черные шишечки с крышки? Ки-ки-ки! Почему не исправят моей погнувшейся камфорки?.. Служанка раз в месяц чистит меня каким-то уксусным французским составом и смеется: «Ну ты, старый пароход, не вертись, пожалуйста!» А дети называют меня «тульской пушкой» и запихивают мне в ноздри сквозь кран обгорелые спички. Бедный я, бедненький!..

ПАЯЦ

Паяц сидел на камине, свесив вниз тонкие, как макароны, ручки и ножки. На белом, словно обмазанном известкой лице ровными шнурочками чернели брови, большие бессмысленные глаза смотрели на лунное пятно на паркете, маленький рот — вишенкой, словно собирался свистнуть. Что это самовар так распищался?..

Попугай снова чихнул. Паяц встряхнулся, скрестил длинные ножки и вялым голоском, дурашливо подпрыгивая на камине, запел:

В доме спят. Тихо-тихо…
И луна так светит мило.
Отчего меня портниха
Ватой пухлою набила?
Режет ниточка под мышкой
Ручки, ножки, словно плеть…
Я хотел бы быть мальчишкой,
Чтобы прыгать и шуметь…
Посадили на камин,
Спрыгнул вниз бы, да опасно…
Третий день сижу один
И тоскую понапрасну…
В голове и в сердце мякоть,—
Таракан и тот живой!
Не умею даже плакать…
Хлопнусь об пол головой!

И хлопнулся. Мягко, словно подушка упала… А сбоку на этажерке тихий шорох прошел… Зашелестели страницы, солидно заскрипели корешки переплетов… Это заговорили книги.

КНИГИ

— Вот, только позволь им поговорить… Каждый о себе: какой он несчастный, да какой он хороший… А мы рассказываем о всех и за всех. Мы помним всех прежних хозяев вольтеровского кресла, мы знаем, какую песенку напевал мастер, когда полировал ножки красного дерева… Мы помним даже, как много лет назад мальчишка-итальянец пробовал играть на вот этой старой мандолине, как лопнула струна и больно щелкнула его по лбу. Наши страницы расскажут вам о прежней свободной жизни попугая… Чудесная жизнь! А сколько повестей знаем мы о людях, по карманам которых бродили маленькие монетки, лежащие теперь в глупой свиной голове копилки. И о вашем будущем мы тоже кое-что знаем. Паяца подарят девочке прачки. Она будет его возить в грязной тачке, и он весь перемажется, но зато будет счастлив и излечится от своей меланхолии. Мандолина в Италию осенью не поедет, глупости… Осенью приедет из Болгарии племянник хозяйки, получит в подарок мандолину и заставит ее петь русские песни. Право, они не хуже неаполитанских… Кресло к Рождеству обтянут новым малиновым репсом, оно давно заслужило, чтобы его нарядили в новое платьице… А мы попадем в русскую библиотеку, будем переходить из дома в дом и рассказывать все, что в нас написано. Потреплют нас порядком, но что же, это и есть настоящая жизнь. И вот тогда…

* * *

Что будет тогда, книги не успели договорить. Часы в столовой зашипели и гулко звякнули: «бан!»

— Час ночи! — задирая за голову лапу, закричал попугай. — Вещи должны замолчать.

Старая птица хорошо знала все ночные правила, и, уж пожалуйста, никто не смел ей прекословить.

<1926>

ТИХАЯ ДЕВОЧКА *

Утром Тосю будить не надо: просыпается она вместе с цикадами и петухами, их ведь тоже никто не будит. Проснется и тихо лежит рядом с матерью, выпростав голые ручки из-под легкого одеяла. В оконце качается мохнатая сосновая ветка. Порой присядет на ветку острохвостая сорока; в самую рань, когда люди еще спят, она всегда вокруг дома хлопочет. Птица старается удержаться на пляшущей ветке, смешно кланяется клювом, боком топорщит крыло и перебирает цепкими лапками. Шух. И слетает за край окна к веранде. Тося слушает: со стола что-то со звоном летит на пол. Вчера исчезла новая алюминиевая ложечка, должно быть, сорока добирается до вилки. А в кустах над домом взволнованно бормочет другая, подает первой сигналы.

Сквозь успокоившиеся сосновые иглы радостно разливается желто-румяный солнечный леденец. Если закрыть глаза и быстро снова открыть, кажется, что это и не оконце, а подводный коралловый грот, из которого и выплывать не хочется.

В дверь осторожно скребется соседский бульдожка. Тося его голос знает — умоляет, просит, захлебывается, будто горло борной кислотой полощет. Но впустить его нельзя… Плюхнется на одеяло, разбудит маму, разобьет стакан с водой на столике у изголовья. Он ведь любит от всего сердца, что ж ему со стаканами церемониться.

— Уйди! — шепчет девочка, беззвучно шевеля губами. — Уйди, Мушка… Я еще не проснулась, а мама спит.

Беззвучный шепот через дверь доходит до чуткого собачьего уха. Мушка разочарованно опускает нос, подымает переднюю лапу, будто защищаясь от обиды, и, виляя задом, плетется к помойной яме за сосной. Люди спят, можно и не притворяться благоразумным.

вернуться