Бетховен, стр. 49

Бетховен нахмурился и, помолчав, заговорил по-французски, медленно, с трудом и напряжением подыскивая слова, делая в каждой фразе множество ошибок.

Официант ретировался. Но тут же ему на смену появился другой, видимо понимавший французскую речь. Знаток языков оказался гораздо наглее своего малообразованного собрата по профессии. Подойдя к столику Бетховена, он, не скрываясь, вслушивался в разговор. Единственное, что он делал для маскировки, это держал в руках поднос, уставленный блюдами. Но именно это еще явственнее выдавало его. Трудно было представить более нелепое зрелище, чем человек, полусогнутый от тяжести огромного подноса и стоящий без дела.

Так длилось несколько минут. Бетховен продолжал говорить столь же медленно, как прежде, старательно вылавливая из памяти нужные слова.

Вдруг на лице его вздулись желваки, глаза сузились и засверкали. Он покраснел, схватил тарелку с недоеденным жарким и выплеснул объедки в лицо официанту.

По лицу шпика потекла подливка, застилая глаза, забивая ноздри, стекая по шее за воротник.

Официант настолько растерялся, что даже не сообразил поставить поднос на ближайший столик. А так как руки его были заняты, а подливка продолжала течь по лицу, он высунул язык и стал слизывать густую и жирную массу. Выглядел он при этом настолько глупо, что даже Бетховен, несмотря на душившую его ярость, расхохотался.

Тайная полиция явно взяла Бетховена на примету. Но полицейским ищейкам не приходилось напрягать силы, чтобы выведать его взгляды: Бетховен их не скрывал.

«Здесь все прогнило, – говорит он о меттерниховской Австрии. – Начиная с чистильщика сапог и кончая императором – всем цена ломаный грош».

«У нас тут сплошная подлость и мерзость. Хуже быть не может, – заявляет он шапочному знакомому при первой же встрече. – Сверху донизу все мерзавцы. Никому нельзя доверять».

Недаром близкие предупреждают его:

«Молчание. Стены имеют уши. Берегитесь подозрительных лиц. Когда мы касаемся некоторых тем, они настораживаются… Ни слова больше, стоит нам заговорить, как все умолкают и слушают».

А один из друзей с ужасом восклицает:

"Вы умрете на эшафоте!»

Когда Бетховену сообщают, что «на бойнях какой-то человек публично заявил: «Император мошенник, он согласно молчит, тем самым присоединяясь к миопию, высказанному на бойнях.

Немало хлопот доставлял Бетховен шпикам Меттерниха. И все же полицейское государство, где произвол выступал под псевдонимом законности, было не в состоянии расправиться с Бетховеном.

Меттернихово чертово колесо, обычно безотказное, на сей раз заскрипело, забуксовало и сработало на холостом ходу.

Причина этого, как пишет Ромен Роллан, кроется в огромной популярности Бетховена «во всем мире и главным образом в Англии, где, если верить одному из друзей, «портреты Бетховена можно было увидеть буквально на каждом перекрестке!». Боялись общественного мнения. Нельзя было коснуться Бетховена, не подвергаясь риску растревожить весь улей и стать жертвой пчелиных жал».

Граф Седльницкий, полицей-президент Вены, с удовольствием упрятал бы Бетховена туда, куда он твердой рукой препровождал тех, кто, по его мнению, являлся государственным преступником. И хотя сии места были набиты битком, для крамольного музыканта всегда нашлось бы место на нарах. Неутомимого графа, без сомнения, с охотой поддержали бы и князь Меттерних и сам государь-император. Слишком много материалов накопилось против Бетховена. Агентура графа – бесчисленные «слухачи»-осведомители, или по-венски «кйбереры», честно отрабатывали жалованье, аккуратно, без задержек выплачиваемое казной. «Кйбереры» неплохо знали свое дело, благо было оно не бог весть каким хитрым, – слушать и осведомлять.

Но чем больше власти тщились показать, что им безразлично все, что скажут и напишут за границей (у себя в стране никто ничего писать не мог, а если и говорил, то вполголоса, с опаской оглядываясь по сторонам), тем больше они страшились сказанного и написанного за рубежом.

Поэтому Бетховен остался нетронутым. Бетховен оказался сильнее, казалось бы, всесильного меттерниховского режима.

VII

Есть люди, несчастные при жизни, после смерти наделяющие несчастьями тех, кто остался в живых.

К таким людям принадлежал Карл ван Бетховен.

15 ноября 1845 года он умер. Жестокая чахотка, сгубившая в свое время мать, свела в могилу и его. Наконец-то он отмучился и отстрадал. Но незадолго до смерти совершил поступок, принесший неисчислимые муки и страдания брату.

Карл оставил завещание. В нем был роковой пятый пункт. Согласно ему Людвигу ван Бетховену надлежало стать опекуном малолетнего племянника.

Ранняя смерть брата потрясла Бетховена. И не только потому, что он любил и жалел Карла, славного, но прибитого человека, без конца помыкаемого злою судьбой, а и потому, что Карл умер от беспощадной болезни, угнездившейся в роду и передававшейся по наследству. Ее зловещий лик неотступно стоял и перед самим Бетховеном, угрожая ему и устрашая его.

Всякий раз, закашлявшись, он отхаркивался в носовой платок и, не стесняясь посторонних, с тревогой разглядывал платок.

Смерть брата еще сильнее разбередила и тревогу и боязнь. Но к ним присоединилось еще одно чувство, странное и нелепое, он ясно понимал это, но отогнать его не мог. Какая-то неловкость и виноватость угнетали Бетховена. Он чувствовал себя виноватым перед покойным. Словно печальный жребий, предназначенный судьбой ему, Людвигу, вытянул по ошибке неудачник Карл.

И он решил сделать много больше, чем Карл завещал.

Тот просил дядю позаботиться о племяннике – он племянника усыновил.

Бетховен считал, что для маленького Карла так будет лучше. Но этого отнюдь не считала мать. Она тем более не соглашалась с деверем, что он где только мог кричал о необходимости вырвать мальчика из-под пагубного влияния матери. Бетховен и раньше не жаловал невестку. Теперь он вступил с ней в открытую вражду. Если прежде он порицал ее за легкий нрав, то теперь поносил на чем свет стоит за неблаговидный, по его мнению, образ жизни.

Вообще, конечно, Иоганну Рейс вряд ли можно было назвать идеальной матерью и тем более идеальной супругой. Если Бетховен и заслуживает упреков в излишней резкости, грубости и необузданной нетерпимости, то в несправедливости его никак упрекнуть нельзя.

И все же мать есть мать. Как бы там ни было, она, пусть и по-своему, любит сына, а сын любит мать и привязан к ней. Девятилетнему ребенку невдомек, что в поведении женщины хорошо, а что дурно.

Со всем этим не хотел считаться и не посчитался Бетховен. Это до чрезвычайности обострило и без того крайне острую ситуацию. И поставило в предельно трудное положение всех участников разыгравшейся драмы.

Туго стянутый узел разрубил Бетховен. Он забрал Карла из родительского дома и разлучил сына с матерью, хотя ни мать, ни сын не желали того.

Говорят: сила и дерево ломит. Правда, поклонники силы не прибавляют при этом, что дерево, однажды переломленное, уже никогда не будет расти нормально. Даже если оно не погибнет, срастется, ему все равно весь век быть уродом, искривленным и отталкивающим.

Бетховен насильно отнял Карла у матери. Но от этого нисколько не выиграл ни он сам, ни мальчик, ни мать.

Напротив, от этого все только проиграли.

Он лишил мальчика родительского дома, но держать его у себя в доме не имел ни малейшей возможности. Ребенок требует ухода и присмотра, а он сам их не имел. Бетховен по-прежнему жил одиноко и неприкаянно, среди мерзости и запустения, неотступных спутников закоренелого холостяка.

В той жизни, какую он вел, все было трудным и сложным. Даже такая нехитрая вещь, как приготовление обеда. «Время от времени, – вспоминает Игнац Зейфрид, – пытаясь освободиться от слуг, он сам отправлялся на рынок, сам закупал провизию и сам готовил. В ответ на урезонивания друзей он сердился и приглашал их к себе на обед, с тем чтобы друзья сами убедились в его хозяйственных и поварских способностях.