Бетховен, стр. 17

Сам Бернадотт потряс воображение композитора своими рассказами о молодом военном гении Франции – имя его уже начало обрастать легендами.

В беседах с Бернадоттом и родилась мысль написать симфонию о великом человеке эпохи, полководце революции Наполеоне Бонапарте.

Внезапно наткнувшись на что-то, Бетховен вздрогнул и остановился. До этого он шел и шел, низко опустив голову, устремив корпус вперед, заложив за спину руки. Он шел, не разбирая пути, не сообразуясь со временем, то проваливаясь в сугробы, которые намело в низинах, то спотыкаясь о мерзлые комья земли на вершинах холмов. Погруженный в свои думы, он шел и не замечал, что в поле буйно гуляет метель, что ветер со злостью треплет волосы на непокрытой голове, что снег слипает глаза, сырой тяжестью оседает на бровях, впивается в кожу и больно колет щеки.

И лишь теперь, ткнувшись головой во что-то мягкое, он остановился и поднял глаза. Впереди стояли двое – парень и девушка. Они целовались.

Весь вечер пробродив по лесам и полям, он, сам того не ведая, вернулся в город. И первое, что сделал, – вспугнул любовную парочку.

Что за странный народ! Стоять в обнимку на мостовой…

Молодые люди разбежались. С разных сторон послышалось сквозь смех:

– С Новым годом!

– С Новым веком!

Впрочем, что может быть странным в новогоднюю ночь? Да еще для тех, кто молод? Ничто. Даже поцелуи на улице, посреди мостовой…

Он оглянулся. Те двое снова обнимались. На этот раз, прижавшись к стене.

Бетховен улыбнулся – с грустью и сожалением – и медленно побрел дальше.

Молодость! Где она теперь? Да и была ли вообще? Промелькнули годы. Двадцать девять лет. И ни одна новогодняя ночь не принесла поцелуев на улице, в снег и буран. В желтом свете зажженных окон вьется белая мошкара. Кружится, пляшет, уносится вверх, суетно-равнодушная, как сама жизнь. И такая же холодная, как она. А за окнами – человечье тепло. Ласка, маленькое счастье… А почему, собственно, маленькое? Может, оно и есть величайшее счастье, дарованное людям природой, – счастье семьи? Его-то он как раз и лишен. В окнах его дома не горит свет. В них темно, холодно, пусто… Люди не понимают, что сильному куда труднее, чем слабому. Сильный скрывает свои слабости, слабый выставляет их напоказ. Сильный подавляет их в себе, слабый навязывает другим. Потому, наверно, люди и считают, что он окаменел и, подобно прижизненному памятнику, недоступен ни чувствам, ни волнениям. Разве людям когда-нибудь узнать, что творилось с ним пять лет назад. Тогда он повстречался с певицей Магдаленой Вильман, знакомой ему еще по Бонну. Она, вернувшись из заграничного турне, стала примадонной Венской придворной оперы. Вокруг прославленной артистки, привлеченные ее яркой и броской красотой, роились чуть ли не все щеголи столицы. Он сделал ей предложение. Она расхохоталась и, обиженно поджав тонкие, изящного рисунка губы, заявила, что лучше умрет, чем свяжет свою жизнь с таким уродом и полупомешанным… Женщины! Их было множество, и их не было ни одной. Не он ли искал их, беспрестанно, безудержно, безнадежно? Да, но не тех, что искали его. Этим нужен был не он, а его слава. Их влекла соблазнительная честь хотя бы на время – ну, конечно же, на время: у всех у них была своя жизнь, и рушить ее они никак не собирались, – оказаться связанной с ним. Связь, конечно, мимолетная, конечно, ни к чему не обязывающая, сулила сплетни и пересуды, а они – верный залог успеха в высшем свете. Ведь Бетховен в моде. Стоит хоть как-нибудь приблизиться к нему, и ты тоже будешь модной. На тебя с завистью начнет пялить глаза «большой свет». Оттого все эти дамы так докучливо стремятся стать его ученицами. Оттого, когда он приходит, они строго-настрого наказывают лакеям не пускать на их половину ни мужей, ни любовников. Оттого во время уроков они настолько рассеянны и делают так много ошибок, что он в гневе хватает с рояля ноты и бьет ими своих учениц по рукам. А они не только не печалятся, а, напротив, с радостью прерывают занятия. Ученицы с готовностью отворачиваются от рояля и обращают на учителя долгий, назойливый взгляд, в котором можно безошибочно прочесть, что их мысли и желания очень далеки от музыки…

Он миновал окраину и шел теперь улицей, ведущей в центр. Здесь дома были выше, ветер тише, а метель ленивее. Снег вяло кружился в снопах света, падавших из окон. Чем дальше, тем улица становилась многолюднее и шумнее. Люди шли парами, группами, по тротуарам и по мостовой. Они громко и бессвязно пели, смеялись. То и дело слышалось:

– С Новым годом!

– С Новым веком!

Бетховен остановился. Из кабака с золотым оленем на вывеске вывалилась странная компания и загородила ему дорогу. Люди шли в ряд, положив друг другу на плечи руки, и, приплясывая на ходу, горланили песни. Спереди, пятясь спиной и тоже пританцовывая, шли двое: мужчина и женщина – наверно, кабатчик и его жена. Он зажал под мышкой левой руки бочоночек с пивом, а правой дирижировал хором нестройных голосов. Она украсила шею, словно гирляндой цветов, огромной связкой сосисок.

Пьяны, сыты, довольны и жизнью и собой. Для них и Новый год и даже Новый век ничего, кроме нового обжорства, не несут. Что им до того, что бессловесная страна скована льдом, что мысль зажата в цензурных тисках, что Новый век начался в мире намного раньше его календарного срока – одиннадцать лет назад, еще в 1789 году. Пусть бунтуют другие. Пока австриец имеет сосиски и коричневое пиво, он бунтовать не станет. Жалкая страна феаков, людей с заплывшими жиром мозгами, дряблыми мускулами и студенистой волей…

Он вышел на площадь, огромную, заснеженную, угрюмо одинокую в своей безмерной пустоте. Лишь вдалеке, перед чугунной вязью решетчатых ворот, застыли черными изваяниями фигуры часовых.

Императорский дворец. В зеркальных окнах ярко пылают люстры. Там веселятся. Беспечно и бездумно. Несмотря ни на что. Надежны решетки. Каменно-неподвижны часовые. Крепко примкнуты к ружьям штыки. В арсеналах достаточно пороху, ядер и картечи. Габсбургская монархия сильна. Свобода загнанна и пуглива. Но она придет. Придет извне. Ее принесет тот, о ком он размышляет все эти годы, кем восхищается и кому поклоняется. Генерал революции. Не титулованный монаршей милостью, а возвеличенный народом сын народа. В его честь он сложит симфонию. Такой еще не было на земле. Симфония Нового века. Она восславит свободу и разбудит ее в сердцах и мыслях людей…

Ветер опять усилился. Снова поднялась метель. Перекрывая ее взвизгивания, Бетховен гневно расхохотался, плотней запахнул плащ и ринулся навстречу снежной крутоверти, наперерез ей.

III

Он хорошо начал век. Новый век он открыл новыми сочинениями. То были не просто очередные опусы. То были вехи – и на его собственном пути и на путях развития музыки.

В 1800 году он пишет знаменитый опус 18 – шесть струнных квартетов. До этого он квартетов не писал, а лишь изучал сложное искусство их создания. Но изучал по-бетховенски, старательно и досконально. И по своему обыкновению приступил к делу только тогда, когда заготовил весь необходимый материал. Оттого первый же опыт оказался не робкой пробой пера, а зрелой работой мастера, творением искусства. Недаром он сам писал одному из своих друзей: «Я теперь уже вполне овладел умением сочинять квартеты».

Шесть струнных квартетов ошеломляют богатством мелодии, разнообразием и яркостью красок, техническим совершенством. Бетховен и здесь встал вровень со своими великими отцами – Гайдном и Моцартом, достигшими вершин камерно-инструментальной музыки.

В шести квартетах запечатлен огромный, многоликий и неповторимый мир. В них струится жизнь во всех ее сложных и многообразных проявлениях. Здесь и буйная радость, и мягкая грусть, и лучезарная шутка, и туманная меланхолия, и волевой призыв к действию, и глубокое размышление, и ослепительное веселье, и черное, беспросветное горе.

О медленной части Первого до-мажорного квартета Бетховен сказал, что ее музыка навеяна заключительной сценой «Ромео и Джульетты» Шекспира.