Без затей, стр. 17

Глеб Геннадьевич подхватился, зацепился, начал уточнять, как практически проходит и оформляется эта процедура, какие инстанции имеют право просить, разрешать и утверждать, если аппарат попал в руки к хозяевам нерадивым или, наоборот, чересчур рачительным, которые сундучат у себя на всякий случай все, что ни попадет в руки. И почему так получается: с одной стороны, энтузиасты, нуждающиеся в этой аппаратуре, а с другой — многие и многие организации, имеющие силу, право и деньги эту аппаратуру добыть, но не имеющие в ней никакой нужды? Тут и был случай Глебу Геннадьевичу привести в пример больницу, где эту процедуру передачи с баланса на баланс пяти эндоскопов не могут осилить уже бог весть сколько, и себя самого в качестве, так сказать, косвенно пострадавшего: будь в больнице гастроскоп, не пришлось бы, может, делать операцию.

— Минуточку, Глеб Геннадьевич…

Хозяин кабинета поднялся и подошел к столу. Полистал свой календарь и удовлетворенно хмыкнул. На сей раз он сел в кресло со значительно более спокойным и уверенным видом. От этой больницы он не ждал сокрушительного удара. И никакое вмешательство журналиста, тем более лично заинтересованного, серьезных неприятностей управлению и ему лично не сулит. Ну, больница… Ну, не получили… Ну, затянули… Ну, несовершенная система… Конечно, газета может как угодно повернуть случай и нагородить из него проблему, но всегда найдутся амортизаторы. Дефицит есть дефицит. А с больницей можно будет поквитаться. Потом. По крайней мере ясно, как вести себя сейчас. И заведующий отделом еще раз обстоятельно объяснил журналисту, как и в каких случаях оформляется перевод аппаратуры с баланса на баланс.

— Надеюсь, объяснения вас удовлетворили. Все это вполне мог рассказать вам любой сотрудник моего отдела… Если возникнут еще какие неясности, милости прошу. — И, не дожидаясь ответных слов представителя прессы, заведующий дружелюбно протянул руку.

Он не боялся газеты. Скорее всего, статья не появится. А если появится, он готов посетовать вместе с журналистом: да, система передачи несовершенна, да, надо, безотлагательно надо как-то улучшить настоящее положение дела. В крайнем случае ответит его начальник. Ход будет его.

16

Сначала наговоришь плохого или сделаешь что-то не так, потом каешься в подушку, казнишься. Каяться легче, чем вести себя достойно.

Достоинство должно быть вбито в тебя с пеленок, тогда оно реально и достижимо. А откуда ему взяться, достоинству, если с младых ногтей приходилось бояться: то учителя, который по коридору бегать не велит, то домой придешь, лучше соврать, чем признаться, что на помойку полез и штаны порвал, а вырос, в люди вышел — бойся жалобы, какой бы вздорной она ни была. Раз солгал, другой — какое уж там достоинство! Вот и лежи теперь, кайся в подушку.

Марат тут недавно оперировал одного алкоголика с тяжелым панкреатитом. Поджелудочная железа почти напрочь съедена алкоголем, последние годы он только один портвешок и потреблял. Приступ панкреатита уже не первый, а в этот раз омертвение железы, интоксикация, перитонит — пришлось срочно оперировать. Марат и взял по дежурству. Поначалу вроде бы неплохо все шло, нормально. А вот после вскрытия уже стало ясно, что лучше бы еще и на пояснице тоже разрезать, поставить дренажи. Наверное, тогда бы лучше оттекало, не оставалось внутри. Теперь все «бы» — одни разговоры, предположения… Вроде все как надо шло: ни температуры через три дня, кровь тоже ничего, а сам он как-то усыхал, глаза ввалились: что-то не то. Страсть как не люблю, когда глаза вваливаются. Субъективные ощущения не поймешь какие — алкогольный деградант; он и сам не мог понять, что с ним происходит. Отказывался от капельницы, кровь переливать не давал, от перевязок отказывался, каприз на капризе. С персоналом собачился безбожно, всех сестер против себя настроил. А лечить-то все равно надо.

Ну и умер. Все-таки умер. А на вскрытии увидели: вся железа расплавилась, ничего не осталось. Да и затек гнойный сзади. Не вытекал и отравлял…

Смерть — еще ладно, без нее в нашем деле не обойтись. И каков больной, значения не имеет — лечить надо всех. А вот какие у него родственники, это имеет значение, потому как все уже в прошлом, больной — уже бывший больной, ничего не исправишь и ничем не поможешь, а родственники — вот они, смотрят тебе в глаза, ждут ответа. И тут уж тем более важно, каков ты сам после всего случившегося. Если сейчас уснуть не могу, так не в смерти дело, не в разговоре с родственниками покойного, а в том, каков я сам.

Казалось бы, есть лечащий врач, пусть с ним и говорят — нет, им заведующего подай. Как кто умер — глядишь, никого нет в ординаторской. Я бы тоже удрал, есть у меня отговорка — в операционной ждут. Да только говорить все равно надо. Лучше после операции, чтобы не заводиться в начале дня. И всегда — ощущение вины. Ничего не могли сделать, судьба, природа, возраст, — а все совестишься неизвестно чего и крутишься как на сковородке. Сказать в лоб, по-стариковски все как есть, не смягчая удара, кишка тонка — и их жалко и себя, вот и блюдешь какие-то правила, веками установленные.

Пока он жив был, родственники ко мне ни разу не подходили. Необязательно, как Рая, чтобы все силы, весь неизрасходованный материнский рефлекс вбухивать, но могли бы и почаще интересоваться. У тяжелых больных родственники в наших условиях лучше бы поактивнее себя вели. А тут пришли. Как умер, так объявились — мать, жена и брат. И ко мне с претензией — как же так? Нам, мол, говорили, что лучше ему, а он умер. «Лучше» мы, положим, не говорили, но какие-то успокаивающие слова были. Начал с подходцем:

— Видите ли, нам казалось…

— Как это — казалось? Кажется — перекреститесь. У вас живые люди. «Казалось»!

Тут бы и прекратить разговор, но больной-то умер. И их жалко, и объяснить что-то хочется.

— Именно живые люди, не машины. Тут не рассчитаешь, не бухгалтерия.

— А почему не сообщили, что операция?

— Оперировали экстренно. Он дал согласие, а для нас главное — согласие больного. Он в сознании, вменяем, трезв.

— Нам говорили после вскрытия, что там гной. Это что, инфекцию внесли?

— Гной был еще до операции. Болезнь такая. Для того и операция, чтобы его оттуда убрать.

— А что ж он там остался? В справке написано.

— Мне трудно объяснить все хирургические подробности. Вы не специалисты.

— Еще надо проверить, какие специалисты вы!

— Это ваше право.

Брат становится все агрессивнее, я чувствую, что тоже завожусь. Вообще я стараюсь не говорить о больном плохо, а тут потерял контроль, и вся гадость из меня полезла наружу: и про алкоголизм сказал, и про то, что дома надо было за ним следить, — поди-ка уследи за алкоголиком! — и про то, как он мешал лечить себя, а близких при этом не было никого… Какое уж там достоинство. Распалился, сам себя не слышу.

— Ну хорошо, — доказываю им, — оперировавший хирург действительно мог бы сделать еще один разрез сзади, чтоб гной лучше из живота уходил, но железа-то полностью была съедена алкоголем!..

Более подлой вещи и придумать трудно. Больного, покойного обругал; семью покойного, безутешную семью — горюют как умеют, не мне их судить, — семью тоже обругал; и главное, в такой ситуации, таким людям про ошибку своего коллеги сказал… Да и ошибку-то возможную, гипотетическую…

Вот тут-то мать заплакала в голос, а жена с братом как озверели. Обвинения, крики. Вступишь одной ногой в болото — попробуй вырвать вторую. И я не отмолчался — какая разница, что они первые, известно — чем хуже, тем хуже. Вот и засни после этого. А они считали, по-видимому, разговор нормальным. Они скандалили, а не горевали. Может, и пили-то вместе, черт их знает. А мать плакала. Пока речь шла о том, что алкоголь виноват и болезнь, она покорялась судьбе, ничего не поделаешь, сам виноват. Но когда в мозгу ее отпечаталось, что, может, кто-то другой виноват, что есть надежда свалить горе и, стало быть, тяжесть на кого-то еще: не спасли, а могли спасти! — тут уж кротость перешла в агрессивное отчаяние. Могли спасти — и не спасли! Искать, найти виноватого!..