Жить, чтобы рассказывать о жизни, стр. 93

Херман Варгас организовал в тот вечер ужин на двенадцать человек, среди которых были все, от журналистов, художников и нотариусов до руководителя ведомства, типичного консерватора из Барранкильи, с его характерной манерой разделять и властвовать. Большинство ушло после полуночи, остальные расходились понемногу, пока не остались только Альфонсо, Херман и я с руководителем, более или менее здравомыслящие, какими мы и имели обыкновение быть на рассвете в ранней юности.

Из длинных бесед той ночи я вынес поразительный урок о поведении городских управляющих в те кровавые годы. Он подсчитал, что из разрушений той отчаянной политики менее ободряющим было только большое количество беженцев в городах.

— Таким образом, — заключил он, — моя партия при поддержке войск останется без противника и на ближайших выборах получит абсолютную власть.

Единственным исключением была Барранкилья в соответствии с ее уровнем развития культурного сосуществования. Его разделяли местные консерваторы, и он позволил сделать из Барранкильи мирное убежище посреди урагана.

Я захотел ему возразить, но он остановил меня внезапно жестом руки.

— Извините! Но это не означает, что мы остаемся в стороне от жизни государства. Наоборот: именно из-за нашего пацифизма общественная трагедия страны вошла к нам на цыпочках через заднюю дверь, и у каждого из нас она внутри.

Тогда я узнал, что было примерно пять тысяч беженцев из внутренних районов страны, которые жили в страшной нищете, и не знали, как им помочь, где их спрятать, чтобы не делать публичным это бедствие. Впервые в истории города появились военные дозоры, которые заступали на дежурство в критических местах, и все видели их, но правительство это отрицало, а цензура препятствовала гласности в прессе.

На рассвете, после того как мы погрузили почти волоком сеньора руководителя, мы отправились в «Чоп Суей», рано открывающееся кафе заядлых любителей встречать рассвет. Альфонсо купил в киоске на углу три экземпляра «Эль Эральдо», на чьей странице была заметка, подписанная Пак, его псевдоним в колонке, выходящей через день. Это было приветствие для меня, но Херман подшучивал надо мной, потому что в заметке говорилось, что я был здесь с неофициальными каникулами.

— Лучше было бы написать, что ты остаешься здесь жить, чтобы не писать приветственную заметку, а потом и другую — прощальную, — пошутил Херман. — Меньше расходов для такого скупого издания, как «Эль Эральдо».

И уже всерьез Альфонсо подумал, что было бы неплохо принять в его раздел еще одного обозревателя — колумбийца. Но Херман был неуправляем при свете наступающего дня.

— Это будет пятый обозреватель, потому что уже есть четыре.

Никто из них не выяснил моего настроения, как я того желал, чтобы согласиться с предложением. Мы больше не говорили на эту тему. Не было необходимости, потому что Альфонсо мне сказал тем вечером, что он поговорил с главным редактором газеты, и им показалась хорошей идея о новом колумбийце лишь в том случае, если он был бы без больших претензий. Во всяком случае, они не могли решить ничего даже после новогодних праздников. Поэтому я остался под предлогом работы, но в феврале мне ответили: «Нет».

7

Моя первая заметка на редакционной странице «Эль Эральдо» в Барранкилье вышла 5 января 1950 года. Я не захотел подписывать ее своим именем, чтобы перестраховаться, если не удастся найти ей места, как это случилось в «Эль Эспектадоре». Я много не раздумывал над псевдонимом — Септимус, взятый от Септимуса Уоррена Смита, подверженного галлюцинациям персонажа Вирджинии Вульф из «Миссис Дэллоуэй». Название раздела — «Жираф» — было мое тайное прозвище, которое знала только моя партнерша по танцам в Сукре.

Мне показалось, что январские ветры дули в том году сильнее, чем когда-либо, и едва можно было передвигаться против них по терзаемым до рассвета улицам. Темой для разговоров при пробуждении были убытки от сумасшедших ветров, дувших всю ночь, которые тащили за собой мечты и бедлам и превращали в летающие гильотины тонкие металлические листы от крыш.

Сейчас я думаю, что те сумасшедшие ветра подметали стерню бесплодного прошлого и открывали мне двери какой-то новой жизни. Мои отношения с группой перестали быть лишь удовольствием и превратились в профессиональное сообщничество. Сначала мы обсуждали темы в планах или обменивались наблюдениями, вовсе не назидательными, но незабываемыми. Решающим для меня было утро, когда я вошел в кафе «Джэпи», где Херман Варгас заканчивал читать в тишине рубрику «Ла Хирафа», вырезанную из дневной газеты. Другие из группы ждали его вердикта вокруг стола со своего рода почтительным страхом, что делало еще более густой завесу дыма в зале. Закончив и даже не взглянув на меня, Херман разорвал ее на кусочки, не сказав ни одного слова, и перемешал их с окурками и спичками в пепельнице. Никто ничего не сказал, настроение стола не поменялось, и случай не объяснился никогда. Но это мне послужило уроком, когда на меня нападало из-за лени или из-за спешки искушение написать хоть абзац, чтобы выполнить обязательство.

В первой попавшейся гостинице, где я жил уже почти год, хозяева в конце концов стали ко мне относится как к члену семьи. Моим единственным имуществом были давнишние сандалии и две смены белья, которое я стирал в душе, и кожаная папка. Я везде носил ее с собой с оригиналами того, что написал, единственно ценное из того, что я мог потерять. Я бы не рискнул оставить ее за семью ключами в бронированной ячейке банка. Единственный человек, которому я ее доверил в мои первые вечера, был скрытный Ласидес, привратник гостиницы, который принял ее у меня как гарантию платы за комнату. Он быстро пробежался глазами по машинописным текстам, полным запутанных поправок, и хранил ее в выдвижном ящике стойки. Я выкупил ее на следующий день в обещанное время и выполнял мои платежи с такой тщательностью, что он мне ее давал под залог даже на три ночи. Соглашение было настолько серьезным, что несколько раз я оставлял ее на стойке, не предупреждая, как в добрые вечера, сам брал ключ с доски и поднимался в свою комнату.

Херман жил постоянно озабоченный моими стесненными средствами до такой степени, что знал, когда мне негде было спать, и давал мне украдкой полтора песо на койку. Я никогда не знал, откуда он это знал. Благодаря хорошему поведению я вошел в доверие к персоналу гостиницы до такой степени, что шлюхи мне одалживали для душа свое личное мыло. В своем командном пункте со своими звездными сиськами и тыквенным черепом господствовала жизнью его хозяйка и госпожа Каталина Великая. Ее постоянный любовник Хонас Сан Висенте был блестящим трубачом. до тех пор, пока ему не выбили зубы с золотыми пломбами во время нападения с целью украсть у него каску. Избитый, без возможности дуть в трубу, он вынужден был поменять службу и не смог найти лучшего применения для своей палки длиной в шесть дюймов, как только в золотой кровати Каталины Великой. У нее также было интимное сокровище, которое ему годилось, чтобы взбираться в течение двух лет с жалкого рассвета речной дамбы до ее трона великой крестной матери. Мне посчастливилось узнать и изобретательность, и развязную руку обоих, чтобы иметь счастье стать их другом. Но они никогда не могли понять, почему столько раз у меня не было полтора песо, чтобы переночевать, а между тем за мной приезжали экстравагантные люди на служебных лимузинах.

Другим счастливым событием тех дней было то, что я стал другом второго шофера Моно Гэрра, таксиста настолько белого, что он казался альбиносом, и настолько умного и симпатичного, что его выбрали почетным членом городского совета, не проводя избирательной кампании. Каждый встреченный им рассвет в индейском районе был словно из кино, потому что он обогащал его вдохновенными выходками. Он мне сообщал, когда выдавалась спокойная ночь, и мы проводили ее вместе в безрассудном индейском квартале, как наши родители и родители наших родителей учили делать нас.