Победы и беды России, стр. 84

Для невнимательных, автоматически воспринимающих любую псевдоинформацию читателей это может показаться сокрушающим доводом. Но только для невнимательных. Во-первых, в творчестве Микеланджело и Эль Греко «подчиненность жизни высшему принципу» воплощена отнюдь не менее очевидно и не менее резко, нежели у Корина, и если бы Е. Деготь внимала гоголевскому завету и обращалась со словом честно, она должна была бы предъявить этим упомянутым ею художникам абсолютно те же самые «обвинения».

Во-вторых, сообщение о современных Корину «вождях» — совсем уж дешевый прием; ведь достаточно добротного среднего образования, дабы знать, что Микеланджело «делил время» со знаменитыми кровавыми тиранами Италии из семей Борджиа и Медичи (и стоял, между прочим, гораздо ближе к ним, чем Корин к Сталину и Хрущеву), а Эль Греко — с поистине уникальным деспотом и палачом испанским королем Филиппом Вторым (известным всем хотя бы по повествованию Де Костера о Тиле Уленшпигеле). И конечно, в творчестве и того и другого со всей мощью запечатлено противостояние своей эпохе во имя высшего принципа.

Подводя итог своему следствию по делу Корина, Е. Деготь усматривает причину его заблуждений в том, что художник был заражен «русским максимализмом». В коринской живописи поэтому, сетует и возмущается Е. Деготь, «объявлен „героический императив“…» Однако то же самое опять-таки с полным основанием следует сказать о живописи и Микеланджело, и Эль Греко, и других корифеев мирового искусства. «Героический императив» — это отнюдь не специфически «русское» явление. И уж если «отрицать» живопись Корина, следует признать свое неприятие «подчиненности жизни высшему принципу» вообще, без каких-либо ограничений, то есть включая Микеланджело и Эль Греко. Между прочим, если Е. Деготь решилась бы это сделать, ее «позиция» стала бы гораздо менее уязвимой. Ведь трудно или даже невозможно оспорить человека, который заявляет, что такая подчиненность неизбежно, везде и всегда порождает в искусстве ложь, зло и в конечном счете даже безобразие (все это Е. Деготь усматривает в коринской живописи).

Правда, вполне уместно оспорить самый «метод» критика. «Выставка Павла Корина, — пишет она, — не для слабонервных. Если, конечно, смотреть в лицо его полотнам, на что решаются не все… Искусство его пугает… Люди… мрачно застывшие… как перед шествием на смерть». Не могу не отметить фальшивую деталь в этом тексте: «Люди как перед шествием на смерть». Сейчас ведь уже более или менее общеизвестно, что прототипы коринских полотен вполне реально шествовали на смерть; а между тем критик — хотела она того или нет — пытается внушить нам, что Корин-де непомерно сгущал краски, дабы «пугнуть» зрителей…

Но это так, к слову. Перед нами весьма существенная проблема самого назначения искусства. Е. Деготь совершенно неправомерно сводит все к сегодняшнему, сиюминутному «потреблению» живописи Корина. Да, многие граждане, подавленные и удрученные нынешней ситуацией в стране, по-видимому, пришли на «художественную выставку», чтобы как-то отвлечься и (согласно активно заимствуемому сейчас с Запада понятию) «расслабиться», а им неожиданно предлагают нечто еще более мрачное, чем их собственная жизнь… Однако такой «подход», такой критерий уместен лишь по отношению к «масскульту», с его обязательным хэппи-энд. Как быть при подобном «подходе», скажем, с шекспировским «Гамлетом», действие которого завершается «горой трупов» (определение это дал А. Ф. Лосев, пояснив, что тем самым Шекспир с подлинной правдивостью воссоздал историческую реальность крайне идеализированной впоследствии эпохи Возрождения)?

* * *

И все же я соглашусь принять «правила игры», предложенные Е. Деготь. Допустим, что в самом деле нехорошо воссоздавать жизнь как «шествие на смерть». Правда, невозможно оспорить тот факт, что жизнь любого из нас есть все же в конечном счете именно шествие на смерть… Но, согласно известной реплике некрасовского генерала,

Знаете, зрелищем смерти, печали
Детское сердце грешно возмущать…

Есть и достаточно влиятельное убеждение, что это касается не только детского сердца. Вот авторитетная рекомендация о правильном отношении к смерти: «Следует всячески избегать встречи с ней… Ради сохранения нашего достоинства не станем даже самим себе признаваться в наших мыслях о смерти».

Я цитирую одну из ярчайших нравоописательных книг, созданную три с лишним столетия назад герцогом Ларошфуко, — книгу, являющую собой своего рода квинтэссенцию гедонизма и себялюбия. И может быть, исполнение предложенного в ней отношения к смерти — истинное и необходимое условие человеческого счастья? Но вот что по меньшей мере странно: книга Ларошфуко — едва ли не наиболее пессимистическая, наиболее безысходная книга его времени. И этот пессимизм всецело присутствует также и в процитированном фрагменте: ведь из него, если вдуматься, ясно, что от «мыслей о смерти» (и тем более от ощущения своего неотвратимого шествия к смерти) все-таки никак не избавиться: нам предложено всего лишь «не признаваться самим себе», что эти мысли неустранимы. Впрочем, если даже полностью вытеснить из сознания мысль о смерти, животный страх смерти преодолеть невозможно…

Между тем Е. Деготь в сущности хочет уверить нас, что «героический императив» непримиримо противоречит человеческому счастью (если выразиться просто и кратко), уничтожает его. Но высокая культура любой эпохи говорит нам совсем иное. Тот, кто не желает или не имеет мужества осознать трагедийность человеческой судьбы, представляющей собой шествие к смерти, не может быть истинно счастлив.

…В тютчевском стихотворении, с которого я начал разговор, «бессмертье» олимпийцев соотнесено с уделом смертных людей, — «безысходным уделом», ибо

Для них нет победы, для них есть конец.

Но та подчиненность высшему принципу и то противостояние, которым столь враждебна Е. Деготь, превращают смерть в последнее событие, в завершающее действие жизни. И речь идет вовсе не только о «практическом» — то есть в конечном счете «физическом» — противостоянии. Реальная преждевременная гибель множества людей присуща периодам острейшего накала борьбы добра и зла — времени становления Христианства, эпохе Возрождения, Французской и Российской революциям и т. п. Речь идет прежде всего о духовном противостоянии (которое, конечно, в любой момент может обернуться и буквально «смертельным»), о том, что необходимо решиться — вопреки недовольству Е. Деготь — «смотреть в лицо». Только тогда жизнь может завершиться не безысходным «концом», а духовной победой, без предощущения которой и неосуществимо полноценное человеческое счастье. И именно этот смысл несет в себе достойная своего времени культура.

Глава третья

МОСКВА КАК КОЛЫБЕЛЬ ЛИТЕРАТУРЫ XIX ВЕКА

1. Между Бульварным и Садовым

К западу от Кремля, между Бульварным и Садовым кольцом, простирается от Москвы-реки до улицы Тверской исключительно важный район города. Арбат делит его на две половины, его прорезают расходящиеся лучами улицы — Остоженка, Пречистенка, Поварская, Никитская, Спиридоновка и Малая Бронная.

С начала XIX века эта часть Москвы была настоящим средоточием духовной жизни России. Трудно даже перечислить имена всех выдающихся деятелей русской культуры того времени, жизнь и деятельность которых нераздельно связаны с местностью вокруг Арбатских и Никитских ворот.

Здесь подолгу жили и гостили у друзей Пушкин, Гоголь, Тютчев, Боратынский, Аксаков, Грибоедов, Лермонтов, Языков, Денис Давыдов, Вяземский, Загоскин, Тургенев, Гончаров, Сухово-Кобылин, Герцен, Огарев, Белинский, Грановский, Бакунин, Мочалов, Щепкин, Глинка, Алябьев, Варламов, великие русские ученые Федор Буслаев и Сергей Соловьев…