Победы и беды России, стр. 43

И причина, по-видимому, в том, что еще при жизни Пушкина создался, откристаллизовался его «канонический» образ — ясный, светлый, как бы легко веющий над миром гений (характерно блоковское слово: «веселое имя — Пушкин»). Поздние стихотворения, хотя бы те, которые цитировались мною, явно отклонялись от этого уже привычного образа, и потому их — вероятно, совершенно бессознательно — редко включали (или же совсем не включали) в книги избранных произведений поэта, хрестоматии и т. п. и уделяли им мало внимания (либо вообще не уделяли) в литературе о Пушкине. Между тем эти стихотворения — не только вершинные явления пушкинской лирики, но и, если угодно, ключ к его поэзии в целом. Эти стихотворения не просто помогают, но заставляют понять всю безосновательность представления о «плоскости», общедоступной «простоте» Пушкина. Но то, что очевидно предстало в поздних стихотворениях, конечно же, назревало в более ранних, так или иначе присутствовало в них.

Стихотворения Пушкина, обращенные им в будущее, позволяют разгадать тайну двойственности его образа, о которой шла речь в начале этой статьи, — Пушкин как самый общедоступный и как самый непостижимый поэт. Многие полагают, что виднейшие поэты XX века проникли в глубины, к которым Пушкин-де и не прикасался. Но это мнимое «превосходство». В действительности в поэзии XX столетия крупным планом предстают те или иные резко выделенные грани человеческого бытия, что внушает мысль о не имевшей места ранее проникновенности художественного видения. У Пушкина же — глубочайшее постижение той цельности бытия, которая уже не подвластна поэтам нашего века. Об этом замечательно сказал Михаил Пришвин, размышляя о «Медном всаднике»: «Как мог Пушкин, заступаясь за Евгения, возвеличить Петра? Как это можно так разделить себя? Наверно, надо быть очень богатым душой и мудрым… Пушкин, замученный мыслью о судьбе бедного Евгения, вдруг как будто на берег океана выходит и говорит: „Красуйся, град Петров, и стой!“…» Неточно здесь, по-моему, только слово «разделить себя»: Пушкин именно не «разделялся», он схватывал бытие в его целостности…

Каждый человек в детскую свою пору способен переживать бытие как целое, хотя, конечно, это только неосознанное переживание, которое к тому же с годами утрачивается, сохраняясь, скорее, в качестве воспоминания о давнем «даре», чем в качестве реальной способности. Но эта живущая в любом из нас память обусловливает «общедоступность» Пушкина. Вместе с тем, поскольку в пушкинской поэзии постижение целостности бытия вполне реально, она предстает перед нами как не раскрываемая до конца тайна, как воплощение высшей, Божественной мудрости. И с этой точки зрения поэзия Пушкина обращена к «русскому человеку в его развитии», в будущее. Но, чувствуя и понимая, что пушкинская поэзия всегда впереди нас, мы тем самым и делаем ее нашим бесценным достоянием…

Глава пятая

СОБОРНОСТЬ ЛИРИКИ Ф. И. ТЮТЧЕВА

5 декабря (23 ноября по старому стилю) 1803 года в селе Овстуг, расположенном на берегу Десны, в сорока верстах от Брянска, явился на свет человек, чье духовное наследие будет жить, пока вообще будет жива русская и мировая культура. В 1883 году — в восьмидесятую годовщину со дня рождения Федора Ивановича Тютчева — его младший современник Афанасий Фет сказал о книге стихотворений «обожаемого» им поэта:

Здесь духа мощного господство,
Здесь утонченной жизни цвет…

И в самом деле: в тютчевской поэзии — притом не только во всей ее целокупности, но и в большинстве отдельно взятых стихотворений — нерасторжимо слиты предельная мощь и столь же предельная утонченность — качества, казалось бы, крайне трудно или даже вообще несоединимые…

Как же это могло совершиться? Если сразу предложить краткий ответ на сей вопрос, уместно сказать, что в поэзии Тютчева воплощено духовное состояние (и порожденное им творческое деяние), исстари определяемое словом соборность. Но такой ответ требует пояснений, ибо понятие о соборности сложно и емко по своему содержанию, а кроме того, его сплошь и рядом толкуют неверно, в сущности подменяя другим понятием, которое обозначается словом «общинность».

Общинность — это единение людей, единение добровольное (иначе перед нами явится не община, а казарма), но все же так или иначе, в той или иной мере означающее ограничение собственно личных человеческих качеств и устремлений, подчинение личности определенным общим интересам и целям. Между тем соборность рождается только при совершенно свободном, ничем не связанном и не ограниченном самораскрытии личности. Такова соборность общей молитвы, в которой отдельные люди сливаются воедино отнюдь не потому, что подчиняют себя каким-либо лежащим вне их личности стремлениям; каждый обращается к Богу как раз из самой глубины своей личности, и полнота слияния, единство молящихся определяется вовсе не их подчинением «общему», но, напротив, полнотой их всецело личного самораскрытия перед высшим (а не «общим») началом.

Есть точка зрения, согласно которой соборность, определяемая в этом духе, есть именно только религиозное (и церковное) понятие. Но это верно лишь в том отношении, что соборность выступает в жизни Церкви с наибольшей ясностью и чистотой. Вместе с тем соборность может воплощаться и в иных актах поведения объединившихся людей — в подвигах, совершаемых во имя Отечества, или ради торжества справедливости, или в целях освоения еще не подвластных человечеству пространств мира и т. д. В высших проявлениях этих человеческих деяний органическая воля личности способна на безупречно свободной основе слиться с другими личными волями в стремлении к не замутненному какой-либо узколичной, частной корыстью идеалу.

Мы говорим о соборности как о качестве, о характере реального деяния. Но этому деянию, конечно, должна предшествовать или непосредственно сопутствовать соборность самого сознания, соборность как основа «деяния» самих человеческих душ, как основа переживания бытия. И переживание бытия, воплощенное в поэзии Тютчева, насквозь проникнуто соборностью, и именно потому в этой поэзии цветенье утонченной жизни личности нераздельно слито с господством мощного духа, который осуществляется в целом народа и, далее, в целом человечества.

Чтобы подтвердить этот тезис, я буду рассматривать не столько содержание поэзии Тютчева, сколько ее форму, — притом чисто «внешнюю», грамматическую ее форму. В чем преимущество такого подхода к делу?

Любое толкование «внутреннего» смысла поэзии неизбежно имеет субъективный, более или менее произвольный характер. Если я говорю, что поэт «выразил» в своих стихотворениях такой-то и такой-то смысл, другой человек имеет полную возможность оспорить мои суждения и предложить иное истолкование смысла этих стихотворений.

Но если речь идет об элементах словесной формы, наглядно и неопровержимо предстающих перед нами в текстах стихотворений, тут уже спорить нелегко или даже невозможно.

Впрочем, мне могут возразить, что, мол, форма эта все же только форма, и мы должны не застревать на ней, а стремиться проникнуть в находящееся «под ней» содержание. К сожалению, такое представление о поэтической форме очень широко распространено. Между тем в действительности поэтическая форма целиком и полностью содержательна; она в конечном счете представляет собой не что иное, как явленное, непосредственно данное нам содержание, которое мы постигаем и усваиваем, воспринимая именно и только форму. Любой ее элемент исполнен смысла, но, поскольку нам-то как раз и нужен и дорог смысл, притом целостный смысл стихотворения, мы склонны пренебрегать формой, видеть в ней лишь своего рода «одежду» содержания.

Это совершенно неверно; поэтическая форма, повторюсь, и есть содержание, как оно явлено для нас, для нашего непосредственного восприятия, и потому в содержании нет ничего, чего не было бы в форме. Часто говорят о «подтексте» стихотворения, который будто бы не воплощен, не явлен во внятном нам тексте. Но если бы «подтекстового» пласта смысла действительно не было в тексте как таковом, мы вообще не могли бы его постичь; «подтекст» — это всего лишь обозначение наиболее тонких, наиболее трудно уловимых элементов самого текста, то есть формы.