Полтора-Хама, стр. 7

— Не хочу больше мучиться — слышите, мама? Не хочу. Расстелю себя первому встречному…

Но в ту же минуту знала: никому не отдаст себя без креста и кольца храма Христова — никому! Еще крепка в памяти была тяжелая дубовая рама, обрамлявшая упрямый совиный лик бабки Анфисы, незримо присутствовавшей все годы в сохранившей свои устои сыроколотовской семье.

Еще не утеряла Нюточка своей трепетной веры в православный Христов храм, в купель и аналой, в святцы и канон всея Руси — прирученной церковью, от скопного страху — благоверующей, богонепокидающей. И сильна еще стоустая, стоязыкая молва дыровского люда, клеймящего позором непокорных церковных отступников…

И в ночи, тягучие и душные, мечтала только о любви — замужестве.

И вдруг свершилось: пришли и любовь и замужество. Но вместе с ними пришла для Нюточки Сыроколотовой и гибель. А когда нашли Нюточку мертвой, сразу и не догадались о подлинной причине ее смерти.

Однако в силу своей обычной привычки, повествователь успел уже — упоминанием о Нюточкиной смерти — огорчить внимательного читателя, может быть, даже уменьшить интерес его к этому повествованию, и сознание этого вынуждает нас продолжать его в дальнейшем последовательно, не раскрывая раньше времени значения и роли каждого из упомянутых здесь лиц, которые, каждое по-своему, в той или другой мере — сознательно или бессознательно — способствовали Нюточкиной гибели.

Но есть еще одна причина, требующая сейчас же со стороны повествователя оговорки: оговорка эта вызвана желанием сообщить читателю, что одно из упоминавшихся уже здесь лиц никак не повлияло, однако, на судьбу Нюточки Сыроколотовой, ничем не повинно перед ней и введено в это повествование самостоятельным «героем». Это лицо — Юзя.

Таким же «самостоятельным героем» этой повести может быть, наконец, и сам город, почем повествователь в дальнейшем позволит себе говорить о нем и его горожанах подробней — в искреннем предположении, что тем самым исправит до некоторой степени ошибку тех, кто до сих пор или совсем не замечал его (как, например, старые географы), или видел это в уже самые последние годы, когда заштатный Дыровск начал помаленьку преображаться по прообразу знаменитых и великих русских городов.

Вот то краткое и вынужденное «предисловие», которое (да простит нас читатель!) из-за рассеянности повествователя и по ряду других причин не появилось в начале этой повести.

ГЛАВА ПЯТАЯ. Туберкулезный Юзя и жизнелюб Вертигалов

После описанной нами встречи Юзя не приходил более к сыроколотовскому крыльцу. Вначале потому, что пришлось вечерами, после службы в больничной канцелярии, долгими, тоскливыми часами сидеть подле расхворавшейся туберкулезной матери-старушки, а позже — уже потому, что ему, как и всему городу, стало вдруг известно, что дочь Сидора Африкановича Сыроколотова добровольно покидает службу и выходит вскоре замуж.

— Та-ак… вот что-о!… — сказал он только, выслушав воскресным утром сообщение соседки, пришедшей навестить его мать. — Вот что-о… вот что, — повторял он несколько раз и почувствовал в тот момент, как душно вдруг стало горлу и тяжело — хилым, судорожно вздрогнувшим ногам.

Инстинктивно захотелось опуститься на стул, на кровать, но чувствовал, что от этого еще больше ослабнет, что и соседка и мать могут случайно заметить его волнение, — и Юзя тихонько сказав матери, что идет в библиотеку, вышел на улицу.

За все время его встреч с Нюточкой, да и теперь — ему ни разу не приходила в голову мысль, что он любит или может полюбить ее — полюбить как-то по особенному, как не смог бы, казалось, любить кого-нибудь другого. Этого чувства к ней у него никогда не было, но к ней, Нюточке, как и ко всем другим девушкам, женщинам, — было другое, о чем тайно сам себе сознавался, что вместе с тяжелой болезнью сверлило и подтачивало всего его, Юзю.

Двадцать четыре года Юзе, а не дано было жизнью любви: женщины не было в жизни.

И к кому не приходила в жизни женщина — будь то отрок или зрелый муж — тому дни будут терпким выжженным вереском, кровь станет горька, как скисшая брага, у того тело вязче сырого ила, а мысли — только об одном, непознанном: о женщине.

Им, не познавшим ее, женщина станет в мыслях только нагой плотью, и, чтоб узнать ее, они готовы будут сломать высохший вереск своих дней — забыв страх смерти… Так было и с Юзей.

Он не знал любви ни к одной, но каждую желала тайно его томящаяся мысль. Каждую! Ибо ни одна не открыла ему, Юзе, донья заключенной в ней радости.

Он знал еще: сгустками, сукровицами уходит из его тела горькая окислая кровь, ранняя немощь входит в его молодое подгнивающее тело, — а любит женщина, ищет женщина крепкую мужскую сыть, и люб ей удальный горячий оклик.

Оттого знал, что никто его не полюбит, оттого и сам не поверил бы в свою любовь. И если — влекомый зовом своего перегорающего тела — он и прильнул им первый раз в жизни к такому же тоскующему девичьему, то и тогда и позднее уже никак не ошибался в подлинном характере своего чувства: он не любил Нюточку так, как хотел бы он любить девушку, будучи здоровым.

Эта мысль, пока он медленно шел по городу, неожиданно успокоила его, и Юзя почувствовал, что лучше всего сохранит свою дружбу с девушкой, если подольше теперь не будет ее видеть.

Эта же мысль породила другую — осторожную и кроткую: о гибельности для него — больного, туберкулезного Юзи — всякого волнения. И он старался уже забыть поразившее его сообщение не в меру словоохотливой соседки…

Но все же оставался какой-то осадок слегка беспокойного, неприятного чувства, и одиночество могло только способствовать его настроению: Юзя остановился посреди дороги, словно вспомнил о чем-то неожиданно, и круто повернул обратно.

Через несколько минут он был у дома, на дверях которого была аккуратно прибита жестяная дощечка: «А.П. Вертигалов». Юзя вытер с лица пот, снял фуражку и шагнул через порог — в квартиру своего приятеля.

Здесь нашему читателю предстоит новое знакомство с человеком, о котором можно говорить в повести, как о лице лишь эпизодическом и мало связанном с ее фабулой, но лицо это, однако, никак не может быть упущено повествователем, для которого, как и для Юзи, образ Александра Петровича Вертигалова по-своему трогателен, приятен, хотя в некотором отношении, может быть, и чужд.

Если же добавить к этому, что действующие лица этой повести никак не связаны с той частью молодого Дыровска, которая одна могла бы порадовать наш глаз современника, если эти упомянутые лица могли повергнуть нас только в печаль — знакомство с жизнерадостным, поистине привлекательным Александром Петровичем Вертигаловым будет совсем нелишне. К тому же, без ссылок на разговоры с ним Юзи — нам трудно было бы рассказать печальную повесть об этом юноше.

Вертигалов арендовал принадлежавший ему ранее дом. К дому прилегал огород и фруктовый сад в добрую десятину, служивший значительным подспорьем для жившего в нужде Александра Петровича.

Кроме дома с огородом и фруктовым садом, были еще у бывшего адвоката семь душ детей разного возраста, двадцатилетняя подагра, листок безработного дыровской биржи труда и — всегда — хорошее настроение.

Он никогда почти не жаловался на материальные затруднения и не любил, когда кто-либо часто осведомлялся о его личных делах.

— Суета сует и всяческая суета, голубчики. Не обращайте внимания на эти «мелочи жизни», — всегда говорил он в таких случаях. — Дети? Слава Богу, что их семеро, — могло быть дважды столько! Что, разве не могло? А ну, спросите ее — жену? — весело подмигивал Вертигалов. — Подагра? В подагре политический строй не виноват, поверьте! Хожу аккуратно отмечаться на бирже, а дома, как видите, вот чем подкармливаюсь…

На террасе, где принимал гостей, на разостланной газетной бумаге парами стояли полотняные и брезентовые, мужские, и дамские туфли, которые шил теперь Вертигалов с помощью своих старших детей.