1812. Обрученные грозой, стр. 32

Глава X

Они вернулись с бала под утро, и Докки никак не могла освободиться от мыслей о Палевском, чьи дерзость и решительность покоряли ее и одновременно пугали. Всем своим поведением он подводил ее к принятию определенного решения, но она — несмотря на чувства, которые испытывала к нему, — не была готова даже себе дать однозначный ответ.

После ужина, когда он провожал ее к экипажу, они опять шли по безлюдной, освещаемой лишь бледной луной дорожке (казалось, он знал все уединенные тропинки в этом саду). Палевский по обыкновению флиртовал с ней, но не делал и попытки привлечь к себе, обнять, сорвать поцелуй — то, чего обычно добивались другие ухажеры, едва у них появлялась возможность оказаться с ней наедине. Их-то она сразу вынуждала умерить свои порывы, но когда рядом с ней находился граф, Докки волей-неволей представляла себя в его объятиях. Ее преследовало желание прильнуть к его груди, почувствовать тепло и силу его рук, ощутить сладость его губ. Когда он посадил ее в экипаж, так и не воспользовавшись минутами их уединения, она испытала и облегчение, и разочарование оттого, что он не позволил себе вольности, ожидаемые ею с нетерпением и страхом.

Докки подозревала, что с его стороны это была какая-то игра, будто он нарочно раззадоривал ее и хотел спровоцировать на встречные действия — на тот же флирт, который она не поддерживала, или кокетство, которого она избегала. Казалось, Палевский стремился вызвать в ней такое сильное к нему влечение, чтобы, когда он наконец откроет свои объятия, она упала в них без каких-либо сомнений и сожалений. Уже сейчас она была готова так поступить — Докки признавала это со всей очевидностью, и, вспоминая его глаза, улыбку, голос, от волнения у нее начинала кружиться голова. Но это томление, желание быть с ним рано или поздно должно было обернуться для нее страшным разочарованием: ведь он хотел не просто обнимать ее, а обладать ее телом, у нее одна же мысль об этом вызывала панику. Близость с мужчиной, даже с Палевским, который так ей нравился, была нетерпимой и совершенно для нее невозможной. Докки содрогнулась, припомнив тот ужас перед супружеской постелью, не забытый до сих пор, хотя все эти годы она упорно отгоняла все воспоминания о своей замужней жизни. Омерзительно-мокрый рот, терзающий ее губы, ненавистные липкие руки, блуждающие по ее оцепеневшему телу, отвращение и боль и тот ужас, что она испытывала, задыхаясь под тяжестью мужа…

Она провалилась в беспокойный и тяжелый сон; в нем будто наяву ей явился некто, кто неумолимо надвигался на нее, подминал под себя, воскрешая былые страхи. И вдруг оказалось, что это Палевский мучил ее, склоняясь над ней в темноте…

Докки проснулась от собственного крика — дрожащая, разбитая, с мокрым от слез лицом, с облегчением осознавая, что это был лишь сон, но ей понадобилось еще какое-то время, чтобы окончательно прийти в себя после кошмарного сновидения. Когда она вышла из спальни, выяснилось, что ее родственницы уже куда-то уехали.

— Шуршали тут, шуршали, — рассказал Афанасьич, подавая ей завтрак. — Барышни — Мишелькина дочка (он сильно не любил брата Докки и называл его за глаза Мишелькой) со второй капризулей — все вас поминали, шумели, да мамаши с ними заодно. Знать, сильно вы им где дорогу перешли. Потом убрались, слава те господи! Хоть в доме покой настал.

«Конечно, обсуждали мой ужин с Палевским», — обреченно подумала Докки, с отвращением глядя на тарелки с едой — есть ей не хотелось. Она налила себе крепкий кофе и с сомнением посмотрела на сдобные румяные булочки.

— Опять про этого генерала тараторили, — говорил Афанасьич, не глядя на нее и делая вид, что страшно занят перестановкой тарелок. — Дался он им. Сказывали, что вы, барыня, его у них уводите.

Краем глаза он покосился на Докки, но она лишь повела плечами, уткнувшись в чашку.

— Глазки-то распухли, красные — неужто плакали? Вот те история! Совсем не дело из-за генералов слезы лить, — не выдержал Афанасьич. Он определенно настроился выведать у Докки подробности о пресловутом генерале, из-за которого поднялся такой шум.

Она опять промолчала, Афанасьич же добавил:

— Из-за баб и злых языков реветь — тож занятие пустое, а что касаемо генерала этого, так он и вовсе вашей слезинки не стоит.

— Мне сон дурной приснился, — поспешно сказала Докки, зная, что теперь слуга от нее не отстанет, пока не выведает причину слез.

Она редко плакала. Сама по себе не была плаксивой, да и покойный муж слез ее не переносил. Когда в начале семейной жизни Докки порой украдкой плакала, если барон это замечал, то бил ее по щекам, приговаривая, что не потерпит истерик в своем доме, и она приучилась молча переносить переживания, внешне их никак не проявляя.

— Дурной сон просто не объявляется, — проворчал Афанасьич. — Знать, мысли вас беспокоят или тому еще причина какая есть…

Он вышел, но вскоре вернулся и поставил перед ней миску с травяным отваром.

— Тряпицу вымочить да на глазки наложить, чтоб краснота прошла. А я пока прикажу лошадей оседлать. Нечего дома сидеть — лучше покататься, проветриться, — сказал он, зная, как барыня любит верховую езду. — На скаку все дурные мысли из головы выветрятся.

Через час Докки ехала на Дольке в сопровождении Афанасьича в противоположную сторону от тех мест под Вильной, где обычно прогуливались их знакомые. Благодаря чудодейственному отвару глаза ее приняли нормальный вид, а свежий воздух и быстрый галоп вернули краски на лицо и подняли настроение.

— Там впереди деревня какая-то, — Докки придержала кобылу, увидев вдали крыши домов и показавшийся из-за поворота дороги военный обоз. — Давай свернем сюда, — она кивнула на небольшую рощицу с правой стороны, кудрявым островком стоявшую посреди долины.

— Как бы на болото не попасть, — Афанасьич окинул взглядом изумрудный луг, раскинувшийся между рощей и дорогой. — Кочки эти мне не по душе. Чересчур зеленые.

Военные фуры тем временем приблизились, и в одном из верховых, сопровождающих обоз, Докки признала Швайгена. Он с улыбкой подъехал к ней, и они встали рядом на обочине, пропуская мимо телеги.

Барон поинтересовался, как прошел бал. Накануне по делам службы он покинул его посреди вечера и теперь жаждал узнать, что было после его отъезда. Докки очень бегло описала ему остаток празднества и ужин в саду, благоразумно не упоминая имени Палевского.

— Я крайне сожалел, что был вынужден вас покинуть, — сказал Швайген. — Остается надеяться, что в следующий раз мне повезет больше: чем дольше я нахожусь в вашем обществе, тем более считаю себя счастливейшим человеком на земле, — галантно добавил он.

Докки рассмеялась. Ей было очень приятно общаться с бароном, который всегда был приветлив и общителен. «Не то что некоторые, которые вечно норовят сказать мне какую-нибудь колкость», — подумала она.

А Швайген заговорил о новом эскадроне, приписанном к его полку, из-за прибытия которого ему и пришлось выехать ночью из Вильны.

— Вечные проблемы с лошадьми, амуницией, оружием, — жаловался он. — Не хватает продовольствия, хотя в округе много магазинов. Вот, — Швайген показал на тянущиеся мимо телеги, — переправляем фураж в третий эскадрон.

Он усмехнулся и весело пожаловался:

— Сегодня утром бригадный командир чуть не посадил меня под арест.

— За что?! — ахнула Докки.

— Ротмистр одного из моих эскадронов был одет не по форме. Хорошо, появился Палевский и остановил бурю, которая на меня надвигалась.

Едва Швайген упомянул генерала, Докки поспешила удивиться:

— Неужели за некоторую небрежность в одежде могут арестовать?

— Еще как могут! — поморщился он. — Так мудрят с уставом и муштрой, что диву только даешься. К счастью, наш Че-Пе по пустякам не придирается. Но послезавтра очередные маневры, которые будут наблюдаться государем, так корпусной мотается теперь целыми днями между полками и бригадами, проверяет нашу готовность. Морока одна с этими парадами да маневрами, — доверительно добавил он. — Французы под носом, а мы маршируем.