Дом Альмы, стр. 40

Мы устроили себе невероятный пир. Салаты и все блюда были столь заманчивы, их цветовое сочетание притягивало меня магнитом. Больше всего привлекало белое, я с особым остервенением поглощал блюда белого цвета. «Накладывай себе, накладывай…» Эти слова то и дело слышались с обеих сторон на русском и на французском, звучали они, хоть и неслышно, и на болгарском, превратившись в своего рода заклинание; и это дьявольское «с-с-с» в слове «себе»… По этому звуку, как по желобу, катишься вниз, к тому уровню, что вровень с полом, и валяешься там со вздутым животом, отрыгиваешь и чавкаешь…

Как и следовало ожидать, двоюродный брат Рене спросил меня, когда мы немного пришли в себя, читал ли я Кьёркегора. Я сознался, что ничего не знаю об этом авторе. «Это писатель-юморист», – заметил он с издевкой, и с этого момента перестал обращать на меня внимание. Меня это нисколько не огорчило, наоборот, я избавился от его бессмысленной агрессивности. Теперь я мог сосредоточить свое внимание на остальных спутниках, нет, полностью на Рене, потому что Берти и Зигмунд были заняты каким-то разговором, время от времени прерываемым раскатами хохота садовника. Я сидел в очень неудобной позе, на краешке стула, напротив Рене и улыбался.

– Тебе действительно хотелось бы узнать все обо мне? – спросила она меня.

– Конечно.

– Тогда я стану тебе писать. После Нового года, когда я распрощаюсь с гимназией, ты дашь мне совет, что мне делать дальше. Особенно, если мне придется выбирать из двух или трех возможностей…

– А на что ты живешь сейчас?

– На стипендию, две тысячи триста крон. Ты знаешь, моя квартирка не так плоха. Двухкомнатная, меблированная. Плата за телефон, паровое отопление и электричество – все вместе тысяча сто пятьдесят крон. Ровно половина стипендии… Другой половины вполне хватает, а на деньги Альмы я куплю новую одежду.

Рене говорила об очень обыденных вещах, но мне было интересно слушать. Ее маленький мирок привлекал меня. Новую одежду. Не «минимум одежды» – слова Питера, внешне ведущие к еще более суженному пространству, а по сути открывающие путь к необъятному. Новую одежду. За деньги Альмы, за ее оплеуху, за ее крики и благодарственное письмо.

Я попросил ее рассказать поподробнее об обстановке в квартире, чтобы представить себе, как она выглядит. (Рене, которая учится и плачет, потому что ничего не понимает Маленький пожилой француз у окна с трубкой в зубах. Незнакомые и таинственные соседи. Элегантный молодой человек с «вольво», Рене, накрывающая на стол. Движения, чувства, краски. «Новые одежды» – слова, вылетевшие из маленького сердца Рене. Двое разговаривают, она и я). Так поступал Питер, знавший, что доверительный, обновляющий разговор может быть лишь между двумя. Я почти ничего не говорю. Рене рассказывает о себе, и ее значимость растет. Я знаю, мир снаружи гудит. Гудят самолеты, гудят машины, гудят голоса, сотрясая радиоприемники. Но одно око смотрит на нас: «Существует лишь небольшой и тихий разговор между тобой и Рене. Мир чувствует себя лучше всего, когда он небольшой и тихий».

«Я – птица, – сказала Рене, – которая летит, летит, не зная, куда». Мы уже сидим в кафе (кафе интеллектуалов, как сказал ее двоюродный брат), в котором за пять крон каждый может выпить сколько ему хочется кофе, несчетное число раз налить себе молока из больших кувшинов. Красивая, вызывающе одетая девушка переходила от столика к столику. Всюду, у нее были знакомые, как у какой-нибудь девчонки из софийского кафе, как у какой-нибудь девчонки из кафе в Буэнос-Айресе. «Четыре года я прожила в Америке, с хипарями», – сказала мне Рене. Миллионы птиц, которые не знают, куда они летят.

Я снова устроился на краешке стула, хотя боль значительно усилилась. Я не выдержал, встал и предложил уйти: болела нога, очень скоро я вообще не смог бы передвигаться.

Перекресток, на котором мы распрощались. Мы вцепились друг в друга – Рене и я, – поцелуй наш казался бесконечным. Берти с интересом наблюдал за нами, кузен – с безразличием. «Если бы жена твоя знала, чем ты занимаешься в Швеции…» – раздался голос Зигмунда.

– Я благодарна тебе, что мы познакомились, – прошептала она.

Меня охватила безраздельная грусть; я не понимал смысла расставания с Рене, и в то же время знал, что смысл есть, что его глубокий, сумрачный свет окутывает нас. Нам ничего не было нужно, кроме веры в его непроницаемую загадочность, возможности не изрекать бессмысленных проклятий и доверчиво расслабиться, сняв напряжение.

– Билет стоит три кроны, – сказал двадцать минут спустя Зигмунд и отошел в сторону, чтобы я мог заплатить.

Мы стояли у окошечка кассы. Билет мой стоил дешевле чашки кафе. Несколько мгновений я смотрел на него, не в состоянии понять, что происходит… Наконец, до меня дошло: он в это время заплатил за себя и держал свой билет в руке, выжидая. Я хотел сказать ему, что он произнес ужасные слова. Но я не смог.

81.

– Какая здоровая женщина… – сказал Зигмунд. – И работящая. Если ее муж решит остаться в Финляндии, я действительно женюсь на ней. Она каждый день будет мне готовить.

Несколько секунд он шел молча, с выражением блаженства на лице.

– Будет ба-альшое кушание, – добавил он.

Мы ходили по магазинам, он нес в сумке подарки для моей семьи.

Небольшая квадратная площадь близ дома Зигмунда была окружена самыми разными магазинами, и перед тем, как отправиться за покупками, мне казалось, что их вполне достаточно, чтобы быстренько покончить с этим делом. Указываешь на вещь – и все. Однако магазины отняли у нас уйму времени. Я останавливался перед витриной, где была выставлена детская обувь или дамская блузка, и произносил: «Зигмунд, вот это мне нравится, я куплю его…» Но он не соглашался, протягивал руку, щупал материал, осматривал обувь, возвращал их продавцу, затем снова брал их в руки; и, наконец, предлагал мне пойти в соседний магазин. Я понимал, Зигмунд в силу своей доброты просто заботится о моих интересах. Однако вещи интересовали его больше, чем меня самого – и именно это неизъяснимо подавляло меня. Вскоре я почувствовал, что устал. Начал просить: «Зигмунд, давай купим эти туфли, я устал», – на этот раз он неохотно уступил и мне показалось, что если я не продолжу постоянно молить его, мы вернемся с пустыми руками. (И что он практически ничего не может себе купить, если он один.) Я спрашивал себя, как же он одевается, откуда взялись его брюки, куртка. В одном из магазинов Зигмунд решил примерить какую-то ковбойку. Надев ее, но тут же снял, потом одел во второй раз, потом спросил у меня совета. (В абсурдном обществе, составленном из таких, как он, никто никогда не купил бы себе одежды. Но все равно, все будут хорошо одеты, а переполненные магазины будут процветать. Но стоит перестать снабжать магазины товаром, как все бросятся безразборно покупать себе одежду и будут драться у полупустых прилавков.)

Наконец, большая часть денег, которые я взял взаймы в посольстве, растаяла, пора было возвращаться. Зигмунд сунулся в какой-то магазинчик и вынес оттуда большую рыбину, завернутую в бумагу. Когда мы вернулись, он пошел на кухню и занялся ее приготовлением; в коридоре зазвонил телефон. Он побежал туда, я услышал, как он произносит мое имя. Наконец, позвал:

– Это Пиа тебе звонит!

Я взял трубку, ошарашенный неожиданно обрушившейся на меня ностальгией по «Брандалу» (скрываемой до сих пор от самого себя, потому что я попытался уехать, как Питер); опасением, что, будучи оторванным от него, я постепенно превращусь в то, чем я был.

– Петер! – восторженный голос Пиа ничего более не произнес – только мое имя, его пять букв.

Моментальное ощущение: что-то сияющее по имени «Петер» порхало над километровой нитью ее голоса… Нечто сияющее, что я не связывал с собой.

– Альма плачет, не переставая, ей так тяжело оттого, что вы не расстались как полагается! Она просит тебя вернуться. Через час мы приедем на машине, чтобы забрать тебя…

– Это невозможно, у меня нет денег…