Дом Альмы, стр. 25

Юноша испарился сразу: бормотнул Альме что-то насчет забытых дома вещей и вышел…

Обедая, лежа в шезлонге на маленькой или большой веранде, с кем-то беседуя, разглядывая витринки, населенные ведьмами и гномами (все эти обитатели темных лесов Севера – поделки Альмы), я то и дело слышу протяжное «Йо-о-о…». Громкий тюлений возглас издает Уно, владелец магазина «Доброе здоровье». Так он выражает удивление, а удивляется он чуть ли не каждому нашему слову. (Уно – связующее, промежуточное звено между теми, кто быстро покидает «Брандал», и теми, кто остается в нем навечно.) Внимание, которым его здесь окружают, льстит ему, доставляет удовольствие; но он также не в состоянии прогнать подозрение, что все происходящее в доме – несерьезная игра, а те, кто ею занят, слегка спятили.

И тем не менее, он тоже изменился. В тот день, когда смылся юный толстяк, где-то к шести вечера из Лондона приехала пожилая женщина с внучкой. Белоголовую девочку звали Таня Харрис, ее мучали ревматические боли в коленях, локтях и плечах. Врачи пытались лечить ее с помощью многочисленных таблеток. «Катастрофа!» – воскликнула Альма. В семь тридцать ребенок поговорил с родителями по телефону. Они наказали Тане не беспокоиться и во всем слушаться Альму. В восемь пожилая женщина уехала, а внучка ее безутешно зарыдала. Тогда-то, к моему удивлению, Уно опередил всех – Рене, Пиа, Мариэн. Склонившись к ребенку, он обсыпал его словами утешения, на каждое ответное слово реагируя своим протяжным «Йо-о-о…», не забывая оглянуться и на нас: «Видите, я же знаю, что делать».

С того момента всю заботу о девочке взяла на себя Мариэн. Я иногда наблюдал за ней и испытывал непонятное чувство вины, слыша ее ласковый голос.

57.

Пиа не сводила с меня глаз, медленно массируя мне стопу; как и каждый вечер, моя больная нога покоилась у нее на коленях. Рядом на кровати лежал кассетофон Рене. Я поставил кассету с Бахом, нажал кнопку.

– Не надо, – попросила Пиа, – а то грустно…

– Может, поставить Шопена?

– Нет. Любая хорошая музыка навевает грусть.

Я мог бы подняться и обнять ее, но не хотел. Да, она мила, я желал ей счастья, но ничего более. («Милая» – сказал я по телефону: у слова «милая» два значения.)

Мы заговорили о Тане Харрис, вот уже два дня девчушка ничего не ест и постоянно плачет.

– Ну и бабушка у бедняжки… Неужели нельзя было остаться, пока девочка не попривыкнет?

– Нет, – ответила Пиа. – Мы приучаем детей к самостоятельности.

Мы…

Прикрыв глаза, я тоже мысленно сказал: «Мы». Открыл. Ничего. Между мной и Пиа не выросло никакой преграды. Кто такие «их» мы, а кто такие «наши» мы? Разве не мог бы я уже этой ночью, в ее постели, создать ребенка, которого мы вдвоем приучили бы одновременно к самостоятельности и зависимости? Ребенка, способного покинуть наш Дом в пятнадцать, но неспособного оставить нас и в двадцать пять; готового продавать газеты, чтобы содержать себя, но и не отказываться от содержания, предоставляемого нами, пока он учится в университете. Существо с двумя жизнями, уродца, вроде двухголового фламинго, вроде разобщенного человечества…

Тут Пиа нежно, обеими руками подхватила мою стопу и положила на соседний стул. Склонилась ко мне, провела пальцами по руке. И я понял, что «мы», которое она имела в виду, это тот мир, что окружает ее вне «Брандала». Такое «мы» – иллюзия. Зажмурьтесь и представьте себе следующую картину: весь мир превратился в дом для лечения силами природы. Каждый может не хуже, чем Пиа, массировать вашу больную ногу. Каждый в отдельности. Именно здесь фраза «Мы приучаем детей к самостоятельности» теряет смысл.

– Почему бы тебе не остаться со мной, Петер? Поедем вместе в Америку. Одной мне туда не хочется.

– Предлагаешь отправиться на поиски «Брандала»?

– Да. Мне нужна опора. Здесь мне приходилось работать с сорокаградусной температурой, со страшной болью в животе, с мигренью. Я люблю Альму и ее дом, самопожертвование мне не в тягость… Но мне больно, что она не испытывает ко мне жалости, ведь это пагубно для «Брандала». Нельзя одно говорить, а делать другое. Силы мои на исходе, я на грани истощения, а она этого не замечает Месяцами кряду не могу нормально спать, есть с аппетитом. Душа моя сохнет. Да посочувствуй она мне хоть раз, предложи отдохнуть пару дней, заменив меня кем-то на это время… ведь тогда мое переутомление превратилось бы…в счастье! Пойми меня правильно, мне ведь не за себя больно…

– Я не поеду с тобой. Пиа. Ты уедешь одна.

– Но почему? Почему? Не бросай меня… Ты и Питер, ваша поддержка… только благодаря ей я осмеливаюсь говорить тебе это. Я найду работу, ты ни в чем не будешь нуждаться, пока не поправишься.

– Я не поправлюсь, даже после операции.

– Я готова заплатить за твою операцию, у меня скоплено немного денег.

– Возможно, истинный «Брандал» уже не здесь, но я кое-что о нем знаю; ты тоже, даже значительно больше, чем я. Плохо, если мы будем вместе, ведь надо распространять знания. Человек всегда шел вперед, руководствуясь тем, что выше личных желаний.

– У меня психика человека, рожденного подчиняться Если тебя со мной не будет, мне недостанет сил для борьбы Я тогда никуда не поеду.

– Но меня ждут те, за кого я несу ответственность. Стоит пренебречь ею, как «Брандал» навсегда уйдет из моей жизни, останется одна лишь Калифорния, а это не так уж много…

– Может, ты просто боишься? Почему бы тебе не стать гражданином мира?

– Что ж, я не прочь; но там, где мне суждено жить. Общаться с миром можно на любом языке, флюиды этого сопереживания проникают в самые дальние его уголки.

– Ты меня упрекаешь. Или просто я тебе не нравлюсь.

– Это не так.

– Нет-нет, я тебя понимаю, и вовсе не собиралась говорить банальности… Но, быть может, тогда и мне нужно остаться на своем месте?

– Тебе надо уехать, я это чувствую… не случайно ты до сих пор ничем себя не связала. Судьба дома в твоих руках, а он заслуживает того, чтобы быть разрушенным – пусть только за ту боль, которую ты испытала. Стоит допустить единственную несправедливость, и фундамент даже справедливейшим образом организованной жизни даст трещину.

– Не знаю, у меня нет сил… Я хотела бы служить тебе так, как служила Альме.

– Силы твои неизмеримы, раз ты могла отказаться от наследства! Знаешь, что сказал Питер? «Теперь она достойна крыльев!»

– Петер… – Пиа расплакалась. – Петер…

58.

На тридцатый день своего голодания, спускаясь по лестнице в столовую, я впервые почувствовал сильное сердцебиение; грудь вздымалась как-то неровно, почти неистово. Я остановился на предпоследней ступени. У меня не было сомнений: происходящее – признак силы, а не слабости. Сердце мощно перемещалось внутри постигшего очищения тела: оно то опускалось до желудка, то подкатывало к самому горлу. Это было мгновением отдаленного будущего, когда человек сможет менять местами свои органы без риска для жизни.

Но добравшись до стола, я решил: сердцебиение служит знаком, что с этого момента голодание грозит бессмысленным и коварным истощением. И попросил Питера положить мне в тарелку не яблоки, а пару вегетарианских котлет Альмы. Быстро осознав торжественность момента, Пребен поднялся, чтобы полить их соусом. Никогда прежде не чувствовал я себя более достойным дара жизни, правда, несколько удивляло собственное удовлетворение выполненным долгом. (Ведь голодал-то я, чтобы вылечиться…) Но разве долг по отношению к самому себе не первичен? В данном случае старания вылечить тазобедренный сустав – всего лишь условность. Голодание – это, кроме всего прочего, образ жизни; тот, кто прошел через него, неизбежно меняется. Не успел я положить в рот первый кусочек, как к столу приблизилась Альма с широко раскрытыми от удивления глазами.

– Сегодня исполняется месяц, – быстро проговорил Питер, – целый месяц голодания… Петер решил, что этого достаточно…

Вчера, ко всеобщему изумлению пациентов, Альма отчитала Грете: «Ты что;не понимаешь, что отеку твоему давно пора спасть?!» Потом Грете долго плакала у себя в комнате Теперь же Альме несомненно казалось, что я готовлюсь проглотить не первый кусочек вегетарианской котлеты, а веру в успех ее лечения. Однако она сохранила самообладание: