Дом Альмы, стр. 17

Выходя из прихожей, я услышал, что все собравшиеся в холле поют. Пересек столовую, увидел Рене и встал у нее за спиной, опершись на спинку ее стула. Она обернулась, одарив меня улыбкой. Я спросил, что за книжки у них в руках. (Слова «песенник» по-французски, наверное, не существует.)

– Это тексты без нот, – объяснила Рене. – За ними-то Пиа меня и посылала. А мелодии известны.

– Что, шведский фольклор?

– Нет, скорее шлягеры… Их написал известный, самый известный наш композитор в легком жанре… Слова тоже его.

Старая история… Он пел в кафе-шантанах, до пятидесяти лет оставаясь в полной безвестности; потом его «открыли», даже король дал ему аудиенцию.

Мелодии, сочиненные человеком, к старости получившим то, в чем он остро нуждался в молодости, действительно хороши, а тексты, которые бегло пересказала мне Рене, полны юмора и озорства. Пиа с видимым удовольствием аккомпанировала певцам, распевая вместе со всеми. Они же раскачивались в такт. На лицах читалось наслаждение, озадачившее меня. (У людей севера особый национальный характер… Я полюбил и их самих, и их историю, и их душу, что проглядывает в голубизне глаз. Но не просто полюбил, но почувствовал и озабоченность их судьбой. Как-то в передаче стокгольмского радио на сербском языке один югославский корреспондент с восторгом говорил о чернокожих и желтолицых молодых людях, которых он ежедневно встречает в Швеции. Его до слез умилял тот факт, что холодные на первый взгляд шведы дают этим людям возможность занять место в жизни, честно зарабатывать хлеб насущный. Возразить тут нечего, но разве не прав и я, представляя себе, как миллионы черных и желтых юношей наводняют страну, принадлежащую маленькому и сдержанному голубоглазому роду? Их потомство от местных женщин вряд ли умилится мелодиями старого музыканта, которого принял сам король. Так в чем же выход? В достойной жизни для черной и желтой расы на их исконных континентах.

До чего ж посредственная идея, не правда ли? Словно скука, заполняющая необъятную территорию. Думаю, однако, во всем мире у меня нашлось бы немало единомышленников. А, кстати, почему их жизнь должна быть «достойной», а не «интересной»? Но об этом как-то не принято говорить.

Порассуждаем еще немного в скобках. У явления, отмеченного югославским корреспондентом, имеется серьезная предпосылка: это чувство вины, мучающее шведов из-за их исторической привилегированности. «Весь мир, как известно, – театр, а мы всегда занимали в нем первый ряд балкона и давно забыли, что такое война», – заявляют они. И все с большим страхом думают о войне сейчас, считая, что если она вспыхнет, им придется дорогой ценой расплачиваться за длительное спокойствие.

У любой истины множество сторон, исчерпать ее практически невозможно. Йорен был женат на польке; она появилась у нас в «Брандале» с подругой – своей соотечественницей. Мы разговорились. Банальная история: подруга вышла замуж за шведа, родила, развелась. Живет здесь уже лет десять. «На хлеб заработать тебе здесь позволяют, верно, но и только. У меня высшее экономическое образование, а работать приходится судомойкой, ужасно унизительно. В гости, по-семейному, меня никто не приглашает, а если, паче чаяния, такое случается, единственное угощение – чашка чаю. Вы же знаете, как принято у нас, славян: распахиваешь холодильник и ставишь на стол все, что есть».

Комментарий этой стороны истины может завести нас в дебри поспешных выводов, основанных на полной некомпетентности. Кто лучше шведа знает, не хочется ли и ему так сделать: пошире распахнуть холодильник? И не причиняет ли ему страдание невозможность такого поступка? За что же нам тогда любить его больше: за то, о чем рассказывал югославский корреспондент, или за рассказанное полькой?

«В этой компании одни трепачи, до чего же утомительно…» «С этой компанией приятно потрепаться, они такие раскрепощенные…» Все чаще мне случается дважды подряд сказать о разных вещах – это так. Следовательно, почти в любом явлении можно открыть наличие совершенно противоположных истин.)

Я что-то не замечал, чтобы у нас в Южной Европе людей так влекло к хоровому пению. На юге люди часто мурлыкают себе под нос, когда их никто не слышит. Но я не слышал, чтобы Пиа, Тура или Рене напевали за работой. Они как бы накапливали желание попеть, пока случай не сводил их вместе, и уж тогда давали ему волю.

Альма в таких вечерах никогда не участвовала, уходила в дальние комнаты. Сначала я думал, что у нее там действительно дела.

А в первый музыкальный вечер запомнилась такая сцена: Пиа, Питер и я у рояля. Большинство больных уже разошлись, а мы говорим о музыке. Пиа опирается на гитару, опустив ее на пол. Из памяти совершенно выпал отрезок времени, вместивший конец хорового пения и мое перемещение сюда, к роялю.

Подробность эта только на первый взгляд кажется маловажной.

33.

Вчера приехала Хелле, еще одна соотечественница Альмы и Питера. Ее мучают ревматические боли в суставах рук и коленях. Она почему-то боится смотреть прямо на собеседника и даже на какой-либо предмет. Ее глаза постоянно перебегают с вазы на портрет, с портрета на стакан, со стакана еще на что-нибудь. Словом, явно ее пугает мир как таковой. Питер абсолютно уверен, что через неделю она сможет спокойно вести беседу с любым из нас и научится смеяться. Так оно и вышло.

Два крайних состояния, в которых мы воспринимаем окружающий мир, это истерия и гармония. Все остальное – степени того или другого. Т.е. наше сознание превращает мир в огромную фотопластину, чувствительную к нашему душевному комфорту и дискомфорту. Страх и выпадение из памяти отрезков времени суть признаки истерии.

Естественно, именно Питер в первый же вечер взвалил на себя часть той тяжести, которую Хелле нужно было на кого-то переложить. Она чертежница, не замужем. «Бывает, посмотришь на часы – работа кончилась час назад, и ты сейчас дома. Попрощалась ли с коллегами или вышла, будто сомнамбула, как доехала домой – ничего этого не помнишь».

Предсказание Питера сбывалось, а мне интересно было наблюдать не только как меняется Хелле, но и как вообще меняются в «Брандале» люди. Здесь лечили нечто большее, чем артрит; были моменты, когда я просто забывал, что именно всех нас сюда привело.

(В этой книге речь идет о немудреной бесхитростной жизни, но сама моя книга порой становится в позу, хитрит. Что такое бесхитростность? Когда вещи называются своими именами. Мне нравится фраза «Два крайних состояния, в которых мы воспринимаем окружающий мир, это истерия и гармония». В наше время редко кто решается выражаться недвусмысленно и категорично – неважно, устно или письменно. Боятся рисковать. Во всяком случае, мне так кажется. Чаще всего наши речи напоминают женщину, напускающую на себя таинственность, Отсюда и реверансы реализму и мистицизму, социальному контексту и контексту подсознания… В «Брандале» лечили нечто больше, чем артрит – вот пример фразы, которая хитрит. Почему бы не сказать, что именно здесь лечат? А потому, что боязно; точное определение не прозвучит как открытие, разочарует. Тот, кому далеко до совершенства, всегда старается выглядеть сложнее, чем он есть; вот почему недомолвки превратились чуть ли не в основное наше окружение. Недосказанность порою действительно скрывает за собой такое хитросплетение чувств, которое не выразить словами. Прекрасный тому пример – подлинная поэзия. В последнее время мне в этом смысле везло: довелось слышать по радио два-три ошеломительных стихотворения. И, конечно же, я тут же включил их в свои произведения. Ладно, оставим все «за» и «против»; не пора ли задаться вопросом, когда, наконец, мир сумеет понять свою сущность и научится ее выражать? Точные слова. Я верю в то, что говорю, но сомневаюсь, что сказанное мною – истина еще для кого-то, кроме меня. Мои недвусмысленные слова – всего лишь скромный урок где-то на обочине. Но пройдут годы, и точные слова наполнятся глубокой поэзией подобно тому, как это происходит сейчас с не совсем точными словами – или, нам только кажется, что происходит… Вот тогда-то мы прочно встанем на землю и она не уплывет из-под наших ног.)