Волчий зал, стр. 137

— Знаете, я бы оставил вас здесь. Жить своей жизнью. Раскаиваться в своих злодеяниях. Будь я королем.

Темнеет. Как будто арестант вышел из комнаты, оставив вместо себя тень. Пламя свечи дрожит и пригибается. Голый стол между ними, расчищенный от одержимой писанины Мора, стал похож на алтарь — а для чего алтарь, если не для жертвы? Мор наконец прерывает молчание:

— Если после суда, и если король не смягчит, если будет по всей строгости… Томас, как это делается? Казалось бы, когда человеку вспороли живот, он должен умереть сразу, но вроде бы, говорят, нет… У них какой-то особый инструмент?

— Мне жаль, что вы считаете меня специалистом.

Однако не я ли сказал Норфолку, почти что сказал, что сам вырвал кому-то сердце?

Он говорит:

— Это секрет, который палачи ревниво сберегают, дабы держать нас всех в страхе.

— Пусть меня убьют быстро. Я прошу об этом, больше ни о чем.

Мор раскачивается взад-вперед и вдруг сотрясается в рыданиях с головы до пят, словно пронзенный судорогой, ударяет слабой ладонью в пустой стол. Когда Кромвель выходит, «Мартин, идите туда, отнесите ему вина», Мор все еще плачет, дрожа всем телом, молотит рукой по столу.

В следующий раз он увидит Мора в Вестминстер-холле.

В день суда реки выходят из берегов. Темза вспучивается и бурлит, словно адский поток, несет по набережным плавучий сор.

Сегодня схватка Англии с Римом, говорит он. Живых с мертвыми.

Председателем назначен Норфолк. Кромвель рассказывает герцогу, как все будет: в части более ранних обвинений дело будет закрыто. Обвинения касаются различных слов, сказанных в разное время по поводу акта и присяги, а также изменнического сговора между Мором и Фишером — они обменивались письмами, однако сами письма, видимо, уничтожены.

— По четвертому пункту мы заслушаем свидетельство генерального стряпчего. Это отвлечет Мора — он при виде юного Рича неизменно входит в раж и начинает обличать его давние пороки.

Герцог поднимает бровь.

— Пьянство. Драки. Женщины. Кости.

Норфолк трет щетину на подбородке.

— Я приметил, что такие розовощекие красавчики вечно дерутся. Хотят доказать, что они мужчины. А нам, страхолюдным чертям, родившимся в доспехах, в этом нет нужды.

— Верно, — говорит он, — мы тишайшие люди на земле. А теперь, милорд, я попрошу вас слушать внимательно. Еще одна такая ошибка, как с лордом Дакром, станет для нас последней. Итак, по первым пунктам обвинения дело будет закрыто. К следующему присяжные насторожатся. А я подобрал вам отличных присяжных.

Мора будут судить равные: купцы из ливрейных компаний, таких на мякине не проведешь. Как все лондонцы, они изрядно насмотрелись на алчность и высокомерие церкви и очень не любят, когда им запрещают читать Писание на родном языке. Все они знают Мора, знают его двадцать лет. Помнят, как он оставил вдовой Люси Петит. Как разорил Хемфри Монмаута, давшего приют Тиндейлу. Как склонял к доносительству подмастерьев, к которым они относились как к сыновьям, слуг, настолько близких, что они вместе с хозяевами стояли на вечерних молитвах.

Одно имя вызывает у Одли сомнения.

— Джон Парнелл? Это могут неправильно понять. Парнелл ненавидит Мора с тех самых пор, как Мор вынес против него решение в канцлерском суде…

— Я помню то дело. Мор его провалил — не прочел документы. Слишком был занят — писал любовные цидульки Эразму или набивал колодки на какого-то бедного лютеранина у себя в Челси. Чего вы хотите, Одли? Чтобы я выписал присяжных из Уэллса или из Кумберленда или еще откуда-нибудь, где к Мору расположены больше? Я не могу стереть память лондонцев или составить коллегию присяжных из новорожденных.

Одли качает головой.

— Ну, Кромвель, не знаю.

— Он ушлый малый, — говорит герцог. — Когда пал Вулси, я сказал, запомните его, он ушлый малый. В два счета тебя обскачет.

Вечером накануне суда, когда он в Остин-фрайарз перечитывает бумаги, в дверь просовывается бритая голова.

— Дик Персер. Входи.

Дик Персер оглядывает комнату. У него узкое шершавое лицо лондонского подростка. Дик присматривает за цепными псами, охраняющими дом по ночам, и здесь, наверху, впервые.

— Заходи и садись. Не бойся. — Он наливает Дику вина в венецианский бокал из бывших кардинальских. — Попробуй. Уилтшир прислал. Мне самому оно не по вкусу.

Дик с опаской берет бокал, отхлебывает вино, бледное, как солома или солнечный свет.

— Сэр, можно мне завтра пойти с вами на суд?

— Все еще саднит, да?

Дик Персер — тот самый мальчишка, которого Мор высек перед всеми домочадцами за слова о том, что облатка — просто кусок хлеба. Дик был тогда совсем маленьким, да и сейчас еще почти ребенок — говорят, первое время в Остин-фрайарз он плакал во сне.

— Одолжи у кого-нибудь ливрею, — говорит Кромвель, — и не забудь с утра вымыть лицо и руки. Не хватало мне хлебнуть с тобой позора.

При слове «позор» мальчика прорывает.

— Я ведь не из-за боли. Мы все ее натерпелись, не в обиду вам будет сказано, сэр, от своих отцов.

— Верно, — говорит он, — меня отец колошматил, словно я — стальной лист.

— Я из-за того, что он меня заголил. При женщинах. При леди Алисе. И барышнях. Я думал, кто-нибудь из них вступится, но когда с меня стянули штаны, они все засмеялись. И смеялись, пока он меня сек.

Обычно в книжках от рук мужчины с розгой или топором страдают юные невинные девы, но мы, видимо, забрели в какую-то другую историю: детские ягодицы в пупырышках от холода, тощая детская мошонка, робкая пиписька сжалась до размеров пуговки, хозяйские дочери хихикают, слуги гогочут, тонкие рубцы на спине вспухают и кровоточат.

— Все прошло и забыто. Не плачь.

Он выходит из-за стола. Дик Персер утыкается бритой головой ему в плечо и рыдает от стыда, от облегчения, от радости, что скоро переживет своего мучителя. Мор сгубил его отца за то, что тот держал дома немецкие книги. Он прижимает мальчика к себе, чувствует биение пульса, напрягшиеся жесткие мышцы, шепчет ласковые, ничего не значащие слова, как своим детям, когда те были маленькие, или спаниелю, которому наступили на хвост. Он заметил, что обычное вознаграждение утешителю — блоха-другая.

— Я вас никогда не оставлю! — Дик обнимает хозяина; руки, сжатые в кулаки, вжимаются в его спину. Шмыгает носом. — Думаю, ливрея мне пойдет. Во сколько выступаем?

Раннее утро. Он вместе с помощниками в Вестминстер-холле — вдруг в последний миг возникнут непредвиденные затруднения? Зал наполняется судейскими, и когда вводят Мора, все потрясены. Пребывание в Тауэре еще никого не красило, это верно, однако перемена в Море особенно разительна: исхудавший, с всклокоченной седой бородой, он в свои пятьдесят семь выглядит семидесятилетним старцем.

Одли шепчет:

— Можно подумать, его там держали впроголодь.

— А еще говорит, будто я ничего не упускаю.

— Что ж, моя совесть чиста, — беспечно говорит Одли. — Он ни в чем не терпел нужды.

Джон Парнелл Кромвелю кивает. Ричард Рич, одновременно член суда и свидетель, улыбается. Одли приказывает, чтобы обвиняемому принесли стул, но Мор садится на самый краешек: напружиненный, готовый к схватке.

Он оборачивается — ведет ли кто-нибудь из его клерков записи.

Слова, слова, просто слова.

Он думает: я помнил вас, Томас Мор, а вы меня — нет. Вы даже не заметили, как я подкрался.

III В Вулфхолл

Июль 1535

В день казни Мора дождь к вечеру перестает, и он гуляет по саду с Рейфом и Ричардом. В просветы облаков выглядывает бледное пятно солнца. Прибитые дождем цветы не пахнут, резкий ветер треплет одежду, задувает за шиворот, потом, круто развернувшись, хлещет по щекам.

Рейф говорит, чувствуешь себя, как в море. Они идут по бокам от него, близко, словно для защиты от пиратов, китов и русалок.

Со времени суда прошло пять насыщенных дней, однако они невольно вспоминают подробности, обмениваются засевшими в памяти впечатлениями: генеральный прокурор что-то спешно дописывает в обвинительном акте, Мор ухмыляется, когда какой-то клерк допускает ошибку в латыни, холодные гладкие лица Болейнов, отца и сына, на скамье судей. Мор ни разу не повысил голос: сидел на стуле, принесенном по указанию Одли, внимательно слушал, склонив голову на бок, теребил рукав.