Дорога на Вэлвилл, стр. 109

«Иде-То», – сказал он самому себе, повторил вслух. «Идеальное тонизирующее». Разумеется, с вытяжкой из зерновых. Он прикинул, не добавить ли к названию эпитет «пептонизированное», призадумался, что вообще значит это слово, и отбросил его. Ладно, бог с ним, пусть не пептонизированное – он придумает что-нибудь другое, что-нибудь похлеще. «Освежает кровь» – это по-прежнему годится, верно? И к чему останавливаться на пятнадцати градусах, когда можно сделать тридцать – да все сорок. «Иде-То». Ему понравилось, как это звучит. Привлекательно, ново. Никто не устоит.

Ночь постепенно наполнялась жизнью насекомых, все знакомые Чарли звезды и созвездия проступили на небе, словно драгоценности, усеявшие старинную вышивку. Вдали взорвалась первая ракета, промчалась в пустоте, влача за собой рассыпающийся золотыми искрами хвост. Высоко, высоко, гораздо выше, чем он ожидал, изогнулась в небесах, точно огненный хлыст, и погасла, а за ней последовала другая, и еще одна, и еще.

Глава десятая

День памяти погибших

Тени на Южной лужайке удлинялись, в окно доносились голоса пациентов и сотрудников Санатория, дружно певших хором, а доктор Келлог сидел в своем кабинете среди обычного нагромождения бумаг, разбираясь с делами, которые он не пожелал отложить даже в праздник. Он вовсе не считал себя педантом, он самолично дважды прошел во главе санаторского оркестра по территории, бойко взмахивая дирижерской палочкой под громыхающую медь «Эль Капитана», он открыл пикник, первым бросив стейк из протозы на вынесенный на улицу гриль – одетые в белое повара Санатория, две тысячи пациентов, служащие и горожане приветствовали его радостным кличем. Но время – деньги, и жизнь, даже организованная по физиологическим законам, конечна. Доктор решил выкроить для себя небольшую паузу, отлучиться на часок, завершить неотложные дела.

Когда наступит ночь и небо полностью погрузится во тьму (тогда и ни минутой раньше), доктор намеревался позвать Эллу, Клару и восьмерых детей, которые еще оставались в числе его воспитанников, на фейерверк. Воспитанию приемышей были посвящены сравнительно молодые годы, теперь, с наступлением зрелости, доктор без всяких угрызений совести сокращал количество малолеток в доме, а заодно и шум, беспокойство, грязь, которые неизменно сопутствовали им, несмотря на все усилия нянь. Он чувствовал в себе трепет ожидания. Он так любил фейерверки! День памяти погибших не относился к числу любимых праздников доктора, поскольку сам он никогда не был военным (хотя не счесть генералов, адмиралов и даже военных министров, которых он мог бы назвать своими лучшими друзьями), но торжество служило прекрасным поводом для того, чтобы разукрасить небо над Бэттл-Крик несравненными красками.

Доктор продолжал свою работу, не отвлекаясь ни на что. Он гордился своей способностью сосредоточиваться на текущих делах, полностью отрешившись от окружающей обстановки, где бы он ни находился. И все же он слегка притопывал ногой в такт песенке «Моя матушка была настоящей леди», которую как раз допевал двухтысячеустый хор. За этой мелодией последовала «Daisy Bell», его любимая, и доктор поймал себя на том, что он начал мурлыкать себе под нос.

Сумерки сгущались, доктор работал при свете своей настольной лампы, остро ощущая отсутствие Блезе. На миг – только на миг – он пожалел о том, что дал секретарю выходной. Однако каждому человеку требуется иногда вырваться из повседневной рутины, тем более столь преданному и исполнительному, как его помощник. Доктора утешала мысль, что он совершил великодушный поступок. Думая о Блезе, он ненадолго оторвался от деловых бумаг, прислушался к шепотам и шорохам большого дома. Санаторий затих. Такой тишины в нем никогда не бывало. Все, даже инвалиды на колясках, собрались на лужайке, чтобы попеть хором и поглазеть на чудеса пиротехники, которые должны вскоре разыграться перед ними. Доктор погрузился в тишину, словно в старое кресло или согревшиеся у камина тапочки. Его Санаторий, его великое творение, зримое воплощение его воли и вдохновения. В этот краткий миг здание полностью принадлежало ему, а из-за окна, радостные и бодрые, долетали голоса всех тех, кого он собрал здесь.

И вот в эти минуты, когда доктор, оторвавшись от разложенных на столе бумаг, позволил себе недолго потешить свою гордыню смотром всего достигнутого, когда его дух ликовал и ощущение полного благополучия разливалось по жилам, словно бодрящий напиток, странный запах начал тревожить его ноздри. Химический запах, насыщенный привкусом нефти, запах топлива, угля, старинных ламп со стеклянными раструбами и горящими фитилями. Откуда он доносился? Или это шутки памяти, отголосок прошлого? Он не пользовался керосиновыми лампами со времен, когда это учреждение именовалось Западным Институтом Реформы Здоровья.

Движимый любопытством, доктор поднялся из-за стола, сдвинув целлулоидный козырек над глазами вверх, до самой линии волос. Прошел через комнату, дотронулся до дверной ручки. Открывая дверь, Келлог почувствовал, что запах усиливается, а когда, резко распахнув дверь, он выглянул в коридор, то едва не задохнулся от вони. Пол итальянского мрамора, который он сам отбирал по каталогу Фавануччи, влажно поблескивал, словно уборщица только что его протерла, словно… и тут доктор похолодел. На полу и впрямь растеклась какая-то жидкость. Он дотронулся пальцем до лужицы, поднес палец к носу. Керосин. Ошибки быть не могло.

Он поднял глаза, все еще не до конца понимая, и лицом к лицу столкнулся с величайшим испытанием своей жизни, с призраком, тревожившим его сны: из дверей соседнего кабинета вышел Джордж и остановился, небрежно прислонившись к стене. Джордж. В руке у него спичка. Одна-единственная, тоненькая, почти невидимая деревянная палочка, с одного – огненно-красного – конца намазанная фосфором. На этот раз на лице приемного сына нет притворной улыбки, нет издевательской гримасы. Узкий угрюмый разрез рта окаймляет плохо растущая бородка, глаза черные, как черные дыры вселенной, такие черные, словно они поглощают, уничтожают свет. А за его спиной, там, в дальнем конце коридора, лежит опрокинутая на бок пятигаллонная канистра керосина…

– Доктор Овощ! – выплюнул Джордж. – Доктор Анус! Ты знаешь, зачем я пришел?

Мирный покой кабинета, прелесть вечера и сладостная меланхолия песен, радостное возбуждение от того, что удалось заманить в ловушку этого презренного Оссининга и освободить от его чар Амелию Хукстраттен – все это разом куда-то улетучилось. «Черт бы побрал Фаррингтона!» – яростно выругался он, давая себе зарок добиться смещения шерифа с его поста. Неужели этот растяпа и двенадцать его помощников не могли найти Джорджа, в какую бы яму тот ни спрятался? Доктор не двигался с места, не дышал, не отводил взгляд от глаз Джорджа, от глаз своего сына.

– Знаешь? – голос Джорджа разносился по пропитанному керосином коридору, знакомый, ненавистный подростковый визг – двадцать пустых лет не убрали эту ноту.

Доктор не отвечал. Напряг мускулы. Пусть говорит, пусть болтает – доктор готовился к прыжку, готовился к битве за свою жизнь и жизнь Бэттл-Крик, готовился совершить все что угодно, лишь бы заставить замолчать этого червяка, сокрушить его, растоптать. Раз и навсегда.

Глаза Джорджа полыхнули ненавистью.

– Я пришел преподать вам урок истории, доктор Анус, вот зачем. Я пришел, чтобы разрушить вашу жизнь, как вы разрушили мою, чтобы раз и навсегда запихнуть вам в глотку все ваши клизмы и сухари и прочее дерьмо, – он поднял спичку на уровень глаз и скользнул взглядом от начала ее до кончика, словно это было заряженное ружье. – Я сожгу этот дом, – прошипел он, задыхаясь от ярости, – я сожгу его снова.

Снова.Короткое слово брошено как перчатка. Отзвуки отдались эхом, электризуя кровь, сдирая последнюю оболочку цивилизованности. Доктор Келлог рванулся вперед, будто во сне, слепо, безумно, повинуясь грохочущей в ушах крови. Джордж щелкнул ногтем большого пальца по головке спички, и, словно чудом, в его кулаке расцвела проворная желтая искра.