Союз еврейских полисменов, стр. 43

Об этом ему тут же напоминает… точнее, напоминают. Дюжина молодцов напоминают. Репортеры пробуравили туннель сквозь «черные шляпы» на ландсмановский манер – плечами, локтями и языками. Когда из ворот появляется хрупкая женщина в черном и под вуалью, поддерживаемая зятем, они залпом выпаливают свои вопросы, швыряют их в нее, как камни. Град хулиганских вопросов. Она как будто ничего не замечает, даже вуаль не шелохнулась. Баронштейн ведет мать покойного к лимузину. Шофер, филиппинец жокейского обличья и размеров, соскальзывает с переднего пассажирского сиденья. Подбородок мелкого худощавого филиппинца украшает шрам, наподобие запасной улыбки. Он распахивает перед хозяйкой дверцу. Ландсману до лимузина еще добрых две сотни футов. Он не успеет задать неизвестный ему вопрос, он вообще ничего не успеет.

Низкое, нечеловечье рычание, как будто крупная дикая кошка в клетке зоопарка обиделась на несортовой кусок кормежки. Одна из «черных шляп» предвзято истолковала заданный репортером вопрос. Собственно, она предвзято истолковала и незаданные вопросы. Ландсман видит разгневанную шляпу, разгневанную физиономию под ее полями. Обширная физиономия, окаймленная светлыми пейсами, без галстука, с выпущенной рубахой. Довид Зусман, нежданный кореш Берко Шемеца с острова Вербов. Желваки на челюстях, крупный металлический желвак слева под мышкой. Зусман обхватывает шею бедолаги Денниса Бреннана удушающим захватом, нежно рыча ему в ухо, которое, похоже, сейчас отхватит острыми зубами. Зусман вывинчивает голову репортера из плеч, а самого Бреннана – из толпы у лимузина, чтобы освободить дорогу госпоже Шпильман.

Богом из машины – скорее, чертиком из табакерки – подскакивает юный латке, чтобы вмешаться – а для чего еще он здесь? Но латке перепуган – видно по физиономии, – и потому дубинка его опускается на голову Довида Зусмана с неподобающей силой и страстью. Жутковатый хруст – и Зусман тает воском, растекается у ног юного латке, и кости его рассыпаются в придорожной слякоти.

На мгновение толпа застыла, замер весь пространный окружающий мир, да и само мгновение вроде бы остановилось. Народ вдохнул единым вздохом – и затаил дыхание, не выдыхая. После этого сорвались с цепей бешеные псы безумия. Еврейский бунт, бессмысленный и беспощадный, неудержимый и, надо признать, весьма шумный. Градом посыпались сочные ругательства с упоминанием кожно-венерических заболеваний, обильных кровотечений, родственных связей, естественных и противоестественных взаимоотношений живых существ разных родов, видов, семейств и даже классов. Волны воплей, шляп, кулаков и палок, развевающиеся вымпелами крестоносцев бороды, кровь, грязь, панцирные штаны… Двое несли транспарант на двух шестах – каждый вооружился своим шестом; транспарант с надписью, обращенной к усопшему владыке Менахему, свалился на «черные шляпы». Шесты устремились к черепам и челюстям полицейских, тряпку с надписью «ПРОЩАЙ…» смололи жернова толпы. Она еще раза два взлетела над головами скорбящих и наблюдающих, живых и мертвых – и исчезла под обезумевшими башмаками.

Ребе исчезает из поля зрения Ландсмана, но братцы Рудашевские невозмутимо конвоируют мамашу Менделя к автомобилю, к задней дверце. Водитель гимнастом запрыгивает на свое сиденье. Рудашевский номер какой-то хлопает машину по кузову:

– Пошел, пошел!..

Ландсман, еще шаря в карманах памяти в поисках сверкающей монеты правильного вопроса, впивается зоркими полицейскими глазами в лимузин, замечает каждую мелочь, иногда весьма существенную. Шофер-филиппинец немного не в себе, что и понятно. О ремне безопасности он и не вспоминает. Ему бы подудеть, но он и о сигнале забыл. И двери не зафиксировал. Водитель просто дергает машину с места на слишком высокой для таких условий скорости.

Ландсман отступает от надвигающейся на него колымаги, не отличаясь этим от остальных скорбящих и страждущих, которых достаточно много, чтобы заблокировать братьев Рудашевских в нужный момент и в нужном месте. Любой осел смог бы в этот момент беспрепятственно влезть в автомобиль. Ландсман кивает, ловит ритм безумия толпы, приноравливает к нему собственное безумие. Вот он, нужный момент. Ландсман распахивает заднюю дверь…

Лошадиные силы двигателя отдаются в его подошвах, мгновенно превратившихся в лыжи и поехавших по асфальту. Трение скольжения, влечение волочения… Везение и невезение… Везет его футов пятнадцать, он успевает подумать о кончине сестры, о лошадиных силах авиамотора, о массе и инерции… Подтянувшись, Ландсман опирается коленом о порожек и вваливается внутрь.

24

Темная пещера, синие светодиоды. Сухо, прохладно, какой-то лимонный дезодорант… Родственный запах! Ландсман вдруг обнаруживает в себе какой-то лимоновый привкус энергии и надежды. Может, он махровый идиот и совершил глупейший поступок в своей дурацкой жизни, но иначе, извините, он не мог. Сознание выполненного долга подсказывает единственный вопрос, который Ландсман всегда мастерски задает.

– Есть имбирный эль, – отвечает королева острова Вербова. Она сложилась, тряпицей, скрючилась за заднем сиденье, в самом уголке. Одежда тусклая, но из наилучшей ткани, на подкладке дождевика логотип модного производителя. – Выпейте, если хотите.

Ландсман не обошел вниманием и сиденье перед задним, расположенное лицом к нему, спинкой к водителю. Его занимает шестифутовая фигура условно женского пола, весом фунтов под двести. Одета фигура в черную «чертову кожу», из-под которой торчит воротничок белой рубахи без воротничка. Глаза фигуры цвета тяжелой тучи и твердости базальтовой. Как пули без оболочки, подумал Ландсман. Из уха фигуры, разумеется, торчит гарнитура. Мужская стрижка коротких ржаво-рыжих волос.

– Не знал, что Рудашевских выпускают и в женском исполнении, – острит Ландсман, устраиваясь на корточках в широком пространстве между сиденьями.

– Это Шпринцль, – поясняет хозяйка, поднимая вуаль. Тело ее хрупко и тщедушно, чуть ли не измождено, однако не преклонными годами, против возраста протестуют тонкие черты лица, худощавого, но гладкого, таким можно любоваться. Широко разнесенные, голубые до синевы глаза, – наверное, такие и называются роковые. Губы не накрашены, однако полные и красные. Ноздри длинного прямого носа изогнуты крыльями. Лицо полно жизни, здоровья, а тело в упадке, и это вызывает беспокойство. Голова венчает ее морщинистую шею, как паразит, хищник-инопланетянин. – Обратите внимание на то, что Шпринцль вас еще не убила.

– Благодарю вас, Шпринцль.

– No problem, – бросает та, как будто луковица грохнулась в пустую жестянку ведра.

Батшева Шпильман шевельнула рукой в противоположный угол заднего сиденья. Перчатка из черного бархата, застегнута на запястье тремя некрупными черными жемчужинами. Ландсман благодарно кивает и перемещается на сиденье, весьма удобное, сразу вызывающее в пальцах ощущение прохладного, запотевшего стакана.

– Она также не сообщила о вашем прибытии своим братьям и кузенам в других автомобилях, хотя, как видите, это очень легко сделать.

– Крутая шайка-лейка эти Рудашевские, – бормочет Ландсман, но он понимает, что она хотела дать ему понять. – Вы хотели со мной поговорить.

– Неужели? – Она раздумывает, не шевельнуть ли губой, но отказывается от этого намерения. – Это ведь вы вломились в мою машину.

– О, тысяча извинений, мэм! Виноват, я принял вашу машину за шестьдесят первый автобус.

Физиономия Шпринцль Рудашевской отключается от присутствующих, приобретает выражение мистически-философической опустошенности. Как будто она обмочилась в штаны и наслаждается внезапной комфортной теплотой.

– Спрашивают, как у нас дела, мэм, – нежно обращается она к хозяйке. – Интересуются, все ли в порядке.

– Скажи, что все хорошо, Шпринцеле. Скажи, что едем домой. – Она повернулась к Ландсману – Мы завезем вас в отель. Гляну на него. – Глаза спокойные и такого цвета, какого Ландсман никогда еще не видел. Разве что в птичьем оперении да в витражах. – Это устроит вас, детектив Ландсман?