Дикая охота короля Стаха, стр. 25

Я обогнул его и отошел уже шагов на десять, как вдруг сзади что-то сухо треснуло. Я почувствовал жгучую боль в плече.

Стыдно признаться, но у меня затряслись поджилки. «Вот оно, — подумал я, — сейчас пальнут еще раз, и конец». Надо было выстрелить прямо в куст или просто бежать — все было бы умнее того, что сделал я. А я, с большого перепуга, повернулся и бросился бежать прямо на куст, грудью на пули. И тут я услышал, что в кустах что-то затрещало, кто-то бросился наутек. Я гнался за ним, как сумасшедший, и только удивлялся, почему он не стреляет. А он, по-видимому, тоже действовал согласно инстинкту: улепетывал во все лопатки, и так быстро, что я не только догнать — увидеть его не смог.

Тогда я повернулся и пошел домой. Я шел и чуть не ревел от обиды. В комнате осмотрел рану: чепуха, царапина верхнего плечевого мускула. Но за что? За что? Из песни слова не выкинешь, наверное, после перенесенных волнений у меня наступил нервный срыв, и я часа два буквально корчился на своей кровати от ужаса. Никогда б не подумал, что человек может быть таким никчемным слизняком.

Припомнились предупреждение, шаги в коридоре, страшное лицо в окне, Голубая Женщина, бег по вересковой пустоши, этот выстрел в спину.

Убьют, непременно убьют. Мне казалось, что тьма глядит на меня невидимыми глазами какого-то чудовища, что сейчас кто-то подкрадется и схватит. Стыдно признаться, но я натянул одеяло на голову, как будто оно могло меня защитить. И невольно возникла подленькая мыслишка: «Надо бежать. Им легко на меня надеяться. Пускай сами разбираются с этими мерзостями и с этой дикой охотой. С ума сойду, если еще неделю побуду здесь».

Никакие моральные критерии не помогали, я дрожал как осиновый лист и уснул, совершенно обессилев от страха. Наверное, если б прозвучали шаги Малого Человека, я в тот вечер забился бы под кровать, но того, к счастью, не было.

…Утро придало мне мужества, я был спокоен.

Я решил в тот день пойти к Берману, тем более что хозяйка еще хворала. За домом росли огромные, выше человека, уже засыхающие лопухи. Сквозь них я добрался до крыльца и постучал в дверь. Мне не ответили, я потянул дверь на себя, и она открылась. Маленькая передняя была пуста, висело лишь пальто Бермана. Я кашлянул. Что-то зашуршало в комнате. Я постучал — голос Бермана сказал прерывисто:

— К-то? Заходи-те.

Я вошел. Берман приподнялся из-за стола, запахивая халат на груди. Лицо его было бледным.

— Добрый день, пан Берман.

— С-садитесь, садитесь, пожалуйста. — Он засуетился так, что мне стало неловко.

«Зачем я приплелся? Человек любит одиночество. Гляди ты, как переполошился…»

А Берман уже пришел в себя.

— Присаживайтесь, многоуважаемый, садитесь, пожалуйста, высокочтимый пан.

Я посмотрел на кресло и увидел на нем тарелку с чем-то недоеденным и десертную ложку. Берман быстро все убрал.

— Простите, решил удовлетворить свой, как бы вам сказать, аппетит.

— Пожалуйста, ешьте, — сказал я.

— Что вы, что вы!… Есть в присутствии высокоуважаемого пана… Я не смогу.

Губы фарфоровой куклы приятно округлились.

— Вы не замечали, уважаемый, какое это неприятное зрелище, когда человек ест? О, это ужасно! Он тупо чавкает и напоминает скотину. У всех людей так ярко проявляется сходство с каким-нибудь животным. Тот жрет, как лев, тот чавкает, как, извините, то животное, которое пас блудный сын. Нет, дорогой пан, я никогда не ем при людях.

Я сел. Комната была обставлена очень скромно. Железная кровать, которая напоминала гильотину, обеденный стол, два стула, еще стол, заваленный книгами и бумагами. Лишь скатерть на первом столе была необычная, очень тяжелая, синяя с золотом. Свисала она до самого пола.

— Что, удивляетесь? О, уважаемый пан, это единственное, что осталось от былых времен.

— Пан Берман…

— Я слушаю вас, пане.

Он сел, склонив кукольную головку, широко раскрыв серые большие глаза и приподняв брови.

— Я хочу спросить: у вас нет других планов дома?

— М-м… нет… Есть еще один, сделанный лет тридцать назад, но там просто сказано, что он перерисован с того, что я дал вам, и показаны только новые перегородки. Вот он, пожалуйста.

Я посмотрел на план. Берман был прав.

— А скажите, нет ли какого-нибудь замаскированного помещения на втором этаже, возле комнаты с пустым шкафом?

Берман задумался.

— Не знаю, уважаемый пан, не знаю, сударь… Где-то там должен быть секретный личный архив Яновских, но где он — не знаю. Н-не знаю…

Пальцы его так и бегали по скатерти, выбивая какой-то непонятный марш.

Я поднялся, поблагодарил хозяина и вышел.

«Чего он так испугался? — подумалось мне. — Пальцы бегают, лицо белое! У, холостяк чертов, людей начал бояться…»

И, однако, навязчивая мысль сверлила мой мозг.

«Почему? Почему? Нет, здесь что-то нечисто. И почему-то вертится в голове слово „руки“. Руки. Руки. При чем здесь руки? Что-то должно в этом слове скрываться, если оно так настойчиво лезет из подсознания».

Я выходил от него с твердым убеждением, что надо быть очень бдительным. Не нравился мне этот кукольный человечек и особенно его пальцы, которые были в два раза длиннее нормальных и изгибались на столе, как змеи.

Глава восьмая

День был серый и мрачный, такой равнодушно-серый, что хотелось плакать, когда я шел в фольварк Жабичи, который принадлежал Кульшам. Низкие серые тучи ползли над торфяными болотами. Казарменный, однообразный лежал передо мной пейзаж. На ровной коричневой поверхности равнины кое-где двигались серые пятна: пастух пас овец. Я шел краем Волотовой прорвы, и глазу буквально не на чем было отдохнуть. Что-то темное лежало в траве. Я подошел ближе. Это был огромный, метра три в длину, каменный крест. Повалили его давно, потому что даже яма, в которой он стоял, почти сровнялась с землей и заросла. Буквы на кресте были едва видны:

«Раб божий Роман умер здесь скорой смертью. Странствующие люди, молитесь за душу его, чтоб и за вашу кто-то помолился, потому как молитвы ваши особенно Богу по душе».

Я долго стоял возле него. Вот, значит, где погиб Роман Старый!…

— Пане, пане милостивый, — услышал я голос за спиной.

Я обернулся. Женщина в фантастических лохмотьях стояла позади меня и протягивала руку. Молодая, еще довольно красивая, но лицо ее, обтянутое желтой кожей, было такое страшное, что я опустил глаза. На руках у нее лежал ребенок.

Я подал милостыню.

— Может, у пана есть хоть трошки хлеба? Я, боюсь, не дойду. И Ясик умирает…

— А что с ним?

— Не знаю, — беззвучно сказала она.

В моем кармане нашлась конфета, я дал ее женщине, но ребенок остался равнодушным.

— Что же мне делать с тобой, бедняжка?

Дорогой на волокуше ехал крестьянин. Я позвал его, достал рубль и попросил отвезти женщину в Болотные Ялины, чтоб ее там накормили и дали пристанище.

— Дай вам Бог здоровьечка, пан, — со слезами прошептала женщина. — Нам нигде не давали поесть. Покарай, Боже, тех, кто сгоняет людей с земли.

— А кто согнал вас?

— Пан.

— Какой пан?

— Пан Антось. Худой такой…

— А как его фамилия, где ваша деревня?

— Не знаю его фамилии, а веска тут, за лесом. Добрая веска. У нас и гроши были, пять рублей. Но согнали.

В глазах ее было удивление: почему хозяин не взял даже пяти рублей и согнал их с земли.

— А муж где?

— Убили.

— Кто убил?

— Мы кричали, плакали, не хотели уходить. Язэп тоже кричал. Потом стреляли. А ночью пришла дикая охота и утопила в трясине самых больших крикунов. Они исчезли… Больше никто не кричал.

Я поспешил отправить их, а сам пошел дальше, не помня себя от отчаяния. Боже, какая темнота! Какая забитость! Как своротить эту гору? У Дубатовка мы сожрали столько, что хватило бы спасти от смерти сорок Ясиков. Голодному не дают хлеба, его хлебом кормят солдата, который стреляет в него за то, что он голоден. Государственная мудрость! И эти несчастные молчат! За какие грехи караешься ты, мой народ, за что ты мятешься по своей же родной земле, как осенняя листва? Какое запрещенное яблоко съел первый Адам моего племени?