Одержимые, стр. 49

Но врач решительно отвернулся от Биби, как и от меня и моего мужа, словно более не мог выносить нашего присутствия. Он сказал, что это невозможно.

— Просто уберите… его отсюда, немедленно. Конечно мы ничего такого не делаем.

Упрямо и сердито муж повторил:

— Вы делаете это для других, почему нам нельзя?

Я присоединилась, проливая слезы:

— О, доктор, пожалуйста, почему нам нельзя?

Но молодой врач устал от нас. Он просто вышел из комнаты и захлопнул за собой дверь. Слова наши повисли в воздухе, как неприличный запах. Как мог кто-либо авторитетный, кого молят о помощи, как мог он быть таким жестоким? Таким непрофессиональным?

Мы с мужем тупо уставились друг на друга и на Биби. Мы двое, кто потерял всякое добросердечие и милосердие к третьему. Что было не так? Произошла ли какая-то ошибка? Какое-то ужасное недоразумение?

Но на стальном холодном столе под немигающим светом лежал Биби в предсмертной агонии, глядя на нас и слушая каждое слово.

Медсестра протянула нам грязное одеяльце Биби, словно какую-то заразу, и сказала с видом законного отвращения:

— Вы можете выйти через эту дверь на автостоянку. Прошу.

* * *

Стало быть (я знаю, что вы готовы строго осудить нас), мы сделали это сами. Мы сделали то, что нужно было сделать.

Поскольку общество отвернулось от нас. Какой еще у нас был выбор?

В пятидесяти футах от лечебницы была глубокая дренажная канава, полная грязной вонючей воды, где плавали, как остатки мечты, всякие нечистоты. Дрожа, с замирающим сердцем, глотая слезы, мы с мужем понесли Биби к канаве, решившись избавить бедняжку от его страданий.

Мы даже не сговаривались. Нет, вернуться домой с Биби не было никакой возможности. Мы не могли пройти через все это еще раз!

Ибо мы тоже были если еще не старые, то уже не молодые. Вместе с молодостью ушли наши надежды и жизнерадостность.

Мы, кому была обещана долгая счастливая жизнь, тоже немало настрадались.

И все же, даже в самых кошмарных снах мы не могли представить такой конец нашего любимого Биби. Такая жестокая задача, да еще требующая физических усилий и вдобавок отвратительная — окунуть бедного Биби в холодную, грязную воду и держать под водой его мордочку! Но как яростно, как отчаянно он сопротивлялся! Он, кто притворялся, что очень слаб! Он, наш дорогой Биби, который жил с нами так много лет, превратился в чужого, во врага… в дикое животное! Заставивший нас думать впоследствии, что скрывал от нас свою тайную сущность. Мы никогда не знали его по-настоящему.

— Биби, фу! — кричали мы.

— Биби, нельзя!

— Непослушный, Биби! Плохой мальчик! Фу!

Ужасная борьба длилась не менее десяти минут.

Я никогда, никогда не забуду. Я, которая так любила Биби, была вынуждена стать его палачом, ради милосердия. А мой бедный, дорогой муж, самый деликатный и цивилизованный среди мужчин, вообразите, каково ему было стать жестоким. Ибо Биби долго не хотел умирать. Муж ворчал и ругался, а на лбу у него выступили уродливые вены, когда однажды утром он держал в грязной воде в канаве мечущееся, извивающееся, бешеное существо, только представьте!

Однако, совершив что-либо в отчаянии, мы скоро забываем то, что сделали. «А вы, вы отпетые лицемеры, что бы сделали на нашем месте вы?»

День благодарения

Отец говорил тихо.

— Мы съездим в магазин вместо мамы. Ты знаешь, она не очень хорошо себя чувствует. Купим индейку и все такое.

Я сразу спросила:

— Что с ней?

Мне казалось, что я знаю. Возможно. Это длилось уже три дня. Но папа ожидал такого вопроса от дочки тринадцати лет.

Голос у меня тоже был как у тринадцатилетней. Скрипучий голос, тягучий и скептический. Казалось, что папа не слышит. Он подтянул брюки, прицепил ключи к поясу, потому что мужчины не выносят звона ключей в кармане.

— Мы просто сделаем это. Для нее будет сюрприз. Вот и все. — Он считал на пальцах, улыбаясь. — День благодарения послезавтра. Мы ее удивим, и у нее будет время подготовиться заранее.

Но в его стеклянных глазах, которые скользили по мне, едва видя, была какая-то неопределенность, как будто стоявшая перед ним длинноногая худенькая девочка, вся сделанная из локтей и коленок, на лбу усыпанная прыщиками, словно песком, значила для него не более чем полоска мачтовых сосен в стороне от побитого погодой каменного, под кирпич, забора нашего дома.

Отец кивнул угрюмо, но довольно.

— Да. Она увидит.

Со вздохом он влез в кабину грузовика и сел за руль, а я рядом. Уже начинало смеркаться, когда он включил зажигание. Надо было поскорее укатить со двора, пока собаки не выскочили с лаем, просясь, чтобы их взяли с собой. Но, конечно, услышав, как мы захлопнули двери машины, с воем и визгом выскочили Фокси, Тики и Бак — гончие с примесью терьера. Фокси была моей любимицей, она любила меня больше всех. Ей было чуть больше года, но тело у нее было длинное, а ребра торчали. Большие влажные наблюдательные глаза глядели так, будто я разбила ей сердце, оставляя ее одну. Но, что же делать, если нельзя брать этих чертовых собак ни в школу, ни в церковь, и притом не хочется, чтобы в городе люди улыбались за твоей спиной, думая, что ты деревенщина со сворой собак.

— Домой! — закричала я на собак, но они только заскулили и залаяли еще громче, мчась рядом с пикапом, пока отец выруливал на вытрясающую душу гравийную дорогу. Какой грохот! Я надеялась, что мама не услышит.

Мне стало стыдно, при виде того, как Фокси отстала, поэтому я толкнула отца и спросила:

— Почему бы нам не взять их с собой в кузов?

А папа ответил таким голосом, точно говорил с идиоткой:

— Мы едем в магазин для твоей мамы, ты соображаешь?

Наконец мы выехали на дорогу, и папа нажал на газ. Крылья старого грузовика затрещали. Странная вибрация началась на щитке, словно застрекотал сверчок, которого нельзя найти, чтобы прихлопнуть.

Собаки бежали за нами очень долго. Бак впереди, Фокси за ним. Длинные уши хлопали, языки вывалены, словно на улице тепло, а не морозный ноябрьский день. Странное чувство появилось у меня, когда я слушала лай собак, громкий и беспокойный. Они лаяли так, будто думали, что мы никогда не вернемся. Мне хотелось смеяться и плакать. Такое бывает, когда вас щекочут слишком сильно и становится невыносимо, а тот, кто вас щекочет не понимает этого.

Не то чтобы меня потом больше уже не щекотали, такую старуху, но не помню, чтобы меня щекотали в последние годы.

Собаки отставали все больше и больше, пока их совсем не стало видно в боковое зеркало. Лай тоже затих. Но отец все равно не сбавлял скорость. Проклятая дорога была такая ухабистая, что у меня стучали зубы. Но я знала, что бесполезно просить отца ехать потише или хотя бы включить фары. (Что он все равно сделал через несколько минут.) От него густо пахло — смесь табака, пива и этого резкого серого мыла, которым он пользовался, чтобы отмыть грязные руки. И еще другой запах, который я не могла определить.

Папа говорил так, будто я с ним спорила.

— Твоя мать — хорошая женщина. Она выкарабкается.

Мне не нравился этот разговор. В моем возрасте не хочется слушать пересуды взрослых про других взрослых. Поэтому я издала некий сдавленный нетерпеливый звук. Не скажу, чтобы отец услышал, но все же… Он вообще не слушал.

До города было одиннадцать миль, и как только мы оказались на шоссе, отец держал стрелку спидометра на шестидесяти милях в час. Но казалось, что ехали мы долго. Почему так долго? Я не надела куртку и была лишь в джинсах, в простой шерстяной рубашке и в ботинках, поэтому замерзла. Небо за холмами и горами на западе полыхало. Нам пришлось переезжать длинный шаткий мост через реку Ювиль, который очень сильно пугал меня, когда я была маленькой, и я крепко закрывала глаза, пока мы не въезжали на твердую землю. А теперь я не дала себе зажмуриться, я была слишком старая для такой трусости.