Черный замок Ольшанский, стр. 30

— Два Ивановича, — сказал я. — Что же, Космич Антон Глебович. Историк.

— Полагаю, в самый раз нам теперь отправиться в чайную, — сказал Шаблыка. — Я вообще-то не люблю, но после вот этого у меня от волнения даже колени дрожат.

— И у меня, — поддакнул Ковбой. — Да и за знакомство.

Мы наконец оставили загаженное поле боя, снова вышли в парк, перешли мостик, миновали костел, прошагали метров триста тихой улочкой и вышли в чайную, небольшую комнату со стойкой, десятком столиков, окном на кухню и тремя окнами на тихую, сонную улицу.

Молодая и удивительно свежая буфетчица скучала за стойкой, потому что еще было рано и народа совсем не было. Ковбой сразу по-ковбойски подкатился к ней.

— Данусенька… Р-радость моя… Как я рад видеть вас по-прежнему молодой, как восход, полной, как луна в полнолуние, свежей, как роза.

— Э-э, да он помесь ковбоя с поэтом, — тихо сказал я.

— Да ну вас, Михась Иванович…

— Я не Михась. Я Змогитель. Я все смогу.

— И меня уговорить?

— И вас, — свирепо ответил учитель.

Скорчил жалостную рожу и, указывая на бутылку коньяка, чувствительно пропел:

— Дайте бедному шуту звездочку вон ту.

Буфетчица засмеялась.

— А что ему, — сказал Шаблыка. — Молодой, кавалер, дурачится.

Мы сели за стол и выпили за знакомство.

— Ну, эта история с Броником им теперь надолго охоту до таких штучек отобьет, — сказал Шаблыка.

— Не говори, — сказал Ковбой-поэт, — Гончаренок — это такая свинья, что не отвяжется. Как будто ненависть какая-то в нем сидит и к замку, и ко многому. Это он подбил Ольшанского. Нутром чую.

— Да. — Шаблыка вертел в руках очки. — Я тоже считал бы, что он гад ползучий, если бы мы вместе с ним в гестапо не были…

— В гестапо? — удивился я.

— Ну да. Меня взяли по подозрению за участие в подполье, хотя прямых доказательств не было. Ведут через комнату, а он стоит, руками упершись в стенку под охраной собаки. Увидел — сделал вид, что не узнал, дай бог ему…

— И как же вы оттуда вышли?

— Продажные они были. Нашего редко кого купишь. Ну, одного-двоих. А у них только одного-двоих и не купишь. Выкупили нас. Тем более что доказательств не было. Гончаренок, говорят, держался, язык проглотив. А то, что характер дерьмо, — дело десятое.

— И все равно, — опять вскипел Ковбой, — я ему «бандитского отродья» не прощу.

— А почему… — И я осекся, едва не сказав бестактности.

Змогитель тыкал вилкой в котлету.

— Здесь секрета нет. Все знают. Был я по глупости после войны несколько месяцев в банде, щенок зеленый, несовершеннолетний. Р-романтики захотелось. В филиале банды Бовбеля-Кулеша. Самого-то не видел. И хорошо, что попался мне хороший человек. Щука была его фамилия. Он мне и объяснил, что я такое. Ну, я свою вину искупил. Благодаря ему и мне мой филиал приказал долго жить, частично сдавшись, а основную часть с самим Кулешом к Палинскому болоту прижали и уничтожили до последнего. И сам Кулеш, раненый, в трясине утонул. А он мне «бандитское отродье». С-сука!

— Ладно, успокойся, — положил ему руку на плечо Шаблыка.

— Послушайте, а кто этот, в кепке козырьком назад?

— А-а. Людвик Лопотуха, — сказал грустно Шаблыка. — Помешанный. Тихий. Иногда только что-то непонятное говорит. Ну и кепка. И собаки его страшенно любят. Видели? Табунами ходят. Немецких овчарок только боится и швыряет в них камни.

— Откуда же он такой, несчастный человек?

— У нас тут в сорок четвертом немцы какую-то работу вели, а потом рабочих человек четыреста, поляков и наших, расстреляли в полукилометре отсюда. Да памятники вы потом сами увидите, в парке стоят. Наш памятник, общий, и польский. Мы тут с одним польским районом дружим, так они приезжали и поставили еще и своим. — Змогитель вздохнул. — Страшная была история.

— А Лопотуха здесь при чем? — спросил я.

— Говорят, что не ему ли одному удалось из-под расстрела как-то убежать, — задумчиво ответил Шаблыка. — То ли он был единственным случайным свидетелем. И тронулся, глядя на весь этот ужас. Но теперь от него уже никто ничего и никогда не узнает. А был ведь хороший, культурный человек. Окончил гимназию и единственный из всей Ольшанской округи окончил тогда Пражский университет. Несколько языков знал. А теперь только и можно от него добиться, что сторожит он здесь могилы. Пропал человек. Мешки на мельнице таскает. Жалеют его.

Продолжать разговор на эту тему было неприятно, тяжело, и я перевел беседу на другую тему:

— Послушайте, а что это у вас рассказывают про какую-то женщину с каким-то там черным монахом?

— А-а, продолжение легенды XVII столетия, — скептично улыбнулся Шаблыка. — Валюжинич и Ганна Ольшанская. Слыха-а-ли.

— Ну, нет, — оживился Ковбой-поэт. — Вы можете смеяться, говорить, что я олух, а я верю: что-то такое есть. И в последние несколько лет опять объявилось. Уже несколько человек говорили. Люди напрасно трепать языками не будут, и дыма без огня не бывает.

— Так что?

— Говорят, действительно, в некоторые ночи появляются. И если придешь в такую ночь и подойдешь осторожно, то увидишь. Идут иногда по костельной галерее, иногда — по замку. Размытые, туманные. Идут, и исчезают, и ничего не говорят.

— Ты коньяка больше пей, — сказал Шаблыка.

— Да я почти и не пью. Как и ты. Но верю, есть что-то такое. Прохаживаются, идут.

Мы смотрели на тихую и добрую деревенскую улицу, на березы, которые готовились зазеленеть, на ослепительно белые стволы яблонь на угольно-черной лоснящейся земле.

— Н-да, — сказал я, — гляжу я, у вас тут идиллия.

— Идиллия, — сказал Шаблыка. — С контрастами.

ГЛАВА XI. Белая Гора

Прошли праздники, обычные, всем вам известные праздники в маленьком поселке. С трибуной, обтянутой кумачом, с самодельными флагами, с солнцем и первыми, еще робкими намеками на зелень, с демонстрацией, которая состоит преимущественно из школьников, и с любопытным поросенком, который вылез на улицу, ко всеобщему оживлению, как раз на середину дороги: людей поглядеть и себя показать.

А потом где-то слышится гармошка, перед клубом танцуют пары. И в сердце закрадывается грусть, что тебе этого уже совсем не хочется, что твои балы отшумели безвозвратно.

Прошел с учителями и учениками, просто чтобы не быть одному, чтобы посмотреть на оживление других, а вечером удрал с вечеринки от Вечерки (действительно, частенько они у него бывали) к Змогителю в его холостяцкий дом (у него родители умерли, и он жил один), куда вскоре явился и Шаблыка, и хорошо мы провели праздник, хотя ничего особенно жареного и сдобного у нас не было.

Числа третьего я заметил за речкой, на возвышенности наискось от замка, человеческие фигурки и понял, что это и есть археологи, о которых говорил мне Вечерка, — те, разведка которых уехала незадолго до моего приезда, явились уже экспедицией.

Решил идти к ним. Надо же было познакомиться с будущими «коллегами» по работе. Тем более что, когда доведется лазать в развалинах, все равно заметят, и понадобятся объяснения. Шатким мостиком перешел речку и сразу понял: холм, лежавший передо мной, — городище. Старое, одно из ранних славянских в этих краях. Позже на этом месте, возможно, стояла и крепость XI-XII столетий.

Я вскарабкался наверх и увидел обычную картину: неровный квадрат метров сто пятьдесят на двести с возвышениями по краям и легким прогибом посредине, россыпь мельчайших черепков, размером с ноготь мизинца, вымытых еще осенними дождями, огромный, совсем еще голый дуб в одном из углов площадки и людей, сидевших под ним среди разбросанного имущества — разных там ящиков, пакетов, бочонков и бог знает чего еще.

Были там три девушки в возрасте лет двадцати и парень года на два старше их, которого я сразу узнал, потому что встречались в какой-то семье. Сидел с гитарой в руках белозубый, худой, темноволнистоволосый и «большие надежды подающий» будущий археолог Генка Седун собственной персоной. А за его спиной возвышались две четырехместные жилые палатки и две палатки для инструмента и прочего. На таком фоне Генка в своих страшно потертых, но настоящих техасах с мустангом на заднице, в красной черноклеточной ковбойке выглядел — «заскучаешь». А девчатки были обычные, только милые по молодости, из той породы студенток-лаборанток, дело которых шифровать, обрабатывать материалы, сидеть на раскопках и заниматься расчисткой.