Беспокойное сознание, стр. 4

Когда я бросился с грузовика, один из солдат тоже спрыгнул и погнался за мной по придорожным кустам. От сознания обреченности мои силы быстро таяли, так что он преследовал меня буквально по пятам и очень скоро настиг. Иного оружия, кроме собственных зубов, у меня не было. Я до крови прокусил ему руку, потом вонзил их ему в лицо и тогда почувствовал, как солдатский штык легко и гладко входит в мое сердце, и оно лопается, как мыльный пузырь.

Еще множество раз, причем каждый раз по-другому, пережил я свой неосуществленный побег, спасение и смерть.

То же самое повторилось в Разведывательном отделе. Там, по какой-то хозяйственной случайности, я получил доступ в чердачное помещение и смог глянуть через слуховое окошко вниз. В каком-нибудь метре слева от него торчала водосточная труба. Крепкие железные скобы удерживали ее у стены по всей высоте пятиэтажного здания. Я подергал трубу и толстую проволоку громоотвода, убеждаясь в их надежности. Риск показался мне оправданным. Нервы мои к таким испытаниям непривычны, но я считал, что усилие воли сможет обуздать их на опасном пути вниз. Как только пробило полночь, я босиком перебрался через подоконник и как клещ впился в водосточную трубу пальцами рук и ног. Медленно, как можно медленнее я спускался во двор, а через полчаса или, может, меньше увидел под собой брусчатку и спрыгнул. Едва отдышавшись, перемахнул через высокую стену и задними дворами да глухими улочками бросился прочь, растворяясь в Софии. Дальше было уже проще.

…Прижавшись к водосточной трубе и начав спуск, я тут же понял, что неминуемо погибну. В первые мгновенья скобы выдерживали мой вес, но потом расшатались, вылезли из стены, и вот я полетел вниз. Голова моя разбилась о брусчатку, как арбуз, заливая ее кровью и ошметками мозга.

Еще раз я пережил собственную смерть в туннеле военного стрельбища. Произошло это, когда расстреляли Петра Ангелова. Нас расстреливали вместе. Мешок, наброшенный мне на голову, пропускал рассеянный свет. Было страшно, но впечатляюще красиво. Первая пуля ударила в грудь, но не убила, а лишь слегка затуманила мне сознание. И уж вторая погасила его окончательно.

Вот так воображение заставило меня многократно пережить собственную смерть. Природа ее была двойственной — реальной и нереальной в равной степени. Мозг, этот великий аптекарь, скрупулезно сбалансировал свои весы. И пришел к точному выводу, что судебный процесс несет хоть какие-то шансы выжить, в то время как попытка к бегству означает верную смерть.

За два месяца процесса мы получили в общей сложности столько пищи, сколько организму человека может хватить максимум на пятнадцать дней. И, тем не менее, жили, были бодры и энергичны. В чем тут причина? По-моему — в возбужденном состоянии мозга. По-иному протекали присущие ему биологические, химические, электрические, механические и другие процессы. В этом отношении важную роль играли сигареты, а ведь известно, что они не пища. Одна-единственная сигарета способна вершить чудеса: она гнала прочь голод, успокаивала нервы, возбуждала мысль. Скудное питание и напряжение обостряли все чувства до крайнего предела. К слуху, обонянию и зрению вернулась первичная животная сила. Задремавшую кошку заставляет порой вскочить шелест увядшего осеннего листа, а мы были в состоянии различить характер самых далеких шагов, раздавшихся в коридорах тюрьмы. Тень ястреба, скользнувшая по двору, заставляет спокойно клюющих зерно кур броситься врассыпную. А мы безошибочно определяли, что авиабомба, перезрелым плодом сорвавшаяся с самолета, упадет где-то очень близко, но все-таки не на нас.

Однако такая обостренность чувств возможна лишь если организм в целом здоров и функционирует гармонично. Сказать этого о Милко я не мог. Ночью мы слышали, как он пронзительно кричит (его жестоко избивали), а утром находили его на нарах: не то спящего мертвым сном, не то просто потерявшего сознание. Мы помогали ему подняться на ноги, покрытые сплошной кровавой коростой. В остальном же он выглядел более или менее прилично. Зеленые глаза смотрели спокойно, лицо покрывал здоровый деревенский загар. Но и спокойствие, и здоровье его были мнимыми. По сути, и то и другое представляло собой симптомы предсмертного оцепенения. И действительно, после нескольких ночей истязаний, следовавших одна за другой, Милко просто и бесшумно скончался. Один из нас закрыл ему глаза.

Угодить в полицию и не подвергнуться пыткам — такое выглядит, по меньшей мере, странно. И вызывает немало подозрений. Именно в таком положении оказался я. Правда, один раз солдат-охранник ударил меня кулаком в переносицу и разбил очки, а еще как-то другой нанес мне удар толстой дубинкой по почкам и не остановился бы на этом, не будь начальства, взглядом приказавшего ему прекратить. Но это мелочи. Меня не пытали потому, что в своих показаниях я написал все, и без того известное разведке. Запираться в таких случаях абсурдно. Один из моих товарищей проявил героизм, был не на шутку бит и в конце концов дал показания, идентичные моим. Иначе и быть не могло. Еще когда нас везли по Арабаконакскому перевалу, вся картина ясно встала у меня перед глазами.

Вот она — сила логики. Но есть в человеческом сознании и другие силы, которые я открыл для себя много позже, за холодными решетками психиатрической лечебницы.

3

К сорока годам я достиг, если можно так выразиться, вершины своего счастья. Мои мать, жена и дочь были живы и здоровы, мой дух — бодр, полон энергии и замыслов. Как писатель я тоже добился успеха — мои книги издавались сравнительно легко, я побеждал на конкурсах, даже удостаивался литературных премий. Осуществление десятилетнего творческого плана, мною для себя разработанного, шло успешно. В нем предусматривались путешествия по разным странам, наблюдения за человеческими типажами и характерами, изучение людской психологии и тех пружин, которые приводят ее в действие. Доходы у меня были регулярные и сравнительно высокие. А когда я купил еще и легковой автомобиль (правда, не из самых дорогих), налицо оказались уже все элементы, питающие людскую злобу и зависть.

Мы жили в маленьком домике на окраине Софии, близ голубеющих предгорий Витоши. Зимой в моей комнате работал электрический радиатор с вентилятором, чей шум навевал ассоциации с пароходом, пустившимся в далекий путь по океану. Были тогда периоды, когда между шестью и девятью часами вечера запрещалось пользоваться электричеством для домашних нужд. За три часа радиатор успевал остыть и комната превращалась в холодильник. Правда, она напоминала не домашний холодильник, а скорее какой-то вагон-рефрижератор, несущийся по рельсам, стуча колесами и маня к чему-то неизвестному и приятному, что непременно случится.

Летом свободное время мы проводили в саду, а был он маленьким, но чрезвычайно живописным. Благоуханные пестроцветные кусты росли у его ограды, в зависимости от сезона они облачались в желтые, светло-лиловые или огненно-красные одежды. Розы по утрам распахивали, а вечером закрывали свои нежные лепестки, фруктовые деревья нежно предлагали нам свои плоды. Первыми со стуком падали на траву груши-скороспелки, потом наливались красным черешни и вишни, сливы (в точности как небо) постепенно наливались синевой и темнели, яблоки прятали в листве свои зарумянившиеся щеки и уже поздней осенью вспыхивала солнечными зайчиками золотистая айва. Так хорошо было во дворе и в доме, что все, кто нас знал, называли наше пристанище уголком земли обетованной, кусочком рая. Засыпал после полудня в своей изящной будочке наш песик Робсон. Именем знаменитого американского певца-негра я назвал его лишь из-за цвета шерстки, но, думаю, такой настоящий человек искусства, как Поль Робсон, на меня не рассердился бы. Тем более, что песик был очень умен, чувствителен и верен. Наш кот любил прилечь под виноградной лозой. То ли крупные виноградины напоминали ему маленьких мышат, то ли его просто устраивало равновесие между солнцем и прохладой под густой сенью виноградных листьев. Голуби же узнавали меня издали. Где бы они ни сидели — на нашей или соседних крышах или на голубятне — стоило мне появиться на пороге, как они взлетали шумным облаком и вились надо мной, словно приветствуя.