Беспокойное сознание, стр. 11

Страшная боль и чувство безысходности заполонили сердце. Вот мне и конец. Все меня покинули. Гибель неизбежна. Но почему же так жестоко, так медленно и безжалостно меня уничтожали?

— Может, именно так закаляются характеры, — подумал я и прослезился. — Надо во что бы то ни стало выдержать. Не может это продолжаться вечно. Двум смертям не бывать, а одной не миновать.

В этот момент над городом со свистом пронеслись реактивные самолеты. Приблизившись к окну, я в робкой надежде глянул на небо. Да нет, на что мне было надеяться! Самолеты летели точно над нашим домом, их приборы для визуального наблюдения цепко держали меня в поле зрения; фантастическое чутье позволило мне уловить шепот летчиков:

— Нет, от нас тебе не уйти!

Они все знали, но и я все понимал. Борьба шла безжалостная, но в конце концов, может быть именно мне предстояло торжествовать. Не потому, что вины за мной не было, а потому, что я проявил нечеловеческую выдержку, не сломился, стоял перед лицом истории с высоко поднятой головой и ждал своего приговора.

Выйдя из дому, я отправился к сборному пункту, откуда нам предстояло влиться в ряды демонстрантов. Весь город уже знал о моем преступлении, все читали сегодняшнее стихотворение. Сотни глаз впивались в меня холодными клинками, не ведающими жалости, сотни взглядов спрашивали меня:

«Ты зачем продал родину? Зачем запятнал ее честь? Смотри, как весело размахивают малыши своими красными флажками! Глянь на молодежь, она распевает песни и водит хороводы на площади! О них ты не подумал. Ты думал только о себе. Зачем ты это сделал?»

— Вам же на пользу я это сделал, товарищи! — прошептал я, трагически взволнованный.

Мои слова тут же уловили аппараты для подслушивания и молниеносно разнесли их по всей Земле. Громкоговорители транслировали краткие комментарии на иностранных языках. По-английски, французски, немецки и итальянски было передано сообщение, что у меня хватает нахальства отрицать свою вину и даже оправдываться. С площади, где уже началась демонстрация, донесся мощный крик возмущения, вызванный моей наглостью. Мне стало стыдно собственных слов и я потупился. Ничто не могло меня оправдать. Более того: подозрения в отношении меня усилились. Пока я пробивался через толпу к месту сбора, десятки людей ощупали мне карманы, проверяя, не спрятал ли я на себе оружие. Пришлось стерпеть и эту обиду. Когда я добрался до цели, наша группа уже строилась, но литературный критик Петронов сумел-таки меня поддеть:

— Что скажешь о сегодняшнем стихотворении, а?

Чувства собственного достоинства я пока не потерял, а потому не благоволил ему ответить.

Мы направились к центру. Динамики продолжали вещать на иностранных языках. Шагавший рядом со мной коллега ткнул пальцем в направлении громкоговорителя, под которым мы проходили, и спросил:

— О чем это они?

Я глянул ему в глаза. Может, это и провокация, но я ответил так:

— О чем бы там ни было, будь спокоен! Вся ответственность ляжет исключительно на мои плечи. Виновен лишь я один и никто другой.

Колонна была построена так, что когда мы маршировали мимо трибун, я оказался ближе всех к официальным лицам. Я почти касался стоявшей перед трибуной шеренги офицеров. Каждый из них смотрел мне в глаза, на их лицах ясно читалась мысль:

«Если ты попытаешься бросить бомбу или выстрелить, будешь на месте уничтожен».

Должно быть, я пал чрезвычайно низко, раз они допускали, что я способен и на такое. А в доказательство своей силы, в доказательство могущества и непобедимости социалистического лагеря шеренга передо мной вдруг расступилась и я увидел юношу-китайца, с улыбкой шагавшего мне навстречу. Он приблизился, не спуская с меня пристального взора, а я ступил в сторону, давая ему дорогу.

— Все это мне известно, — утомленно шептал я. — Сила на нашей стороне. В этом я никогда не сомневался, но вот — ошибся. Накажите меня и… скорее бы конец!

Толпа демонстрантов становилась все реже, и вот, наконец, я остался в одиночестве. Направленное на меня озлобление несколько улеглось — люди поняли, убедились, что я не так уж опасен, и шумно расходились. Ощущение было такое, будто голову мне наполнили медленно действующим ядом. В тот же миг я понял: от меня требовалось самолично вынести себе приговор, определить кару и самому же положить конец собственной жизни.

— На том и порешим, — мысленно сказал себе я и поспешил домой. — Может, так оно и лучше, раз уж я враг, предатель и шпион.

Дома никого не было. Татьяна предупредила, что останется на банкет в своем учреждении. Кот потерся хвостом мне об ноги, вскочил на диван и, положив голову на передние лапы, уставился на меня желтыми зрачками. Я решил перерезать себе вены бритвенным лезвием. Сняв сорочку, засучил левый рукав нижней рубашки и приступил к поискам неиспользованного лезвия. Вдруг в голове мелькнуло страшное подозрение. Стоило мне взглянуть на потолок, как оно подтвердилось: пока меня не было, в электрическую лампочку вмонтировали две зрительные пластинки и теперь наблюдали за моим поведением. Но это еще не все. На одной стене комнаты висел большой портрет Татьяны, написанный, когда она была маленькой. Повернуться к нему мешал страх, но желание узнать все как есть оказалось сильнее. Взгляд на портрет — и все подтвердилось. Там, где на картине были глаза, полотно оказалось вырезанным, а через дырки на меня смотрела жена. Значит, и ее заставили шпионить за мной. Теперь уже все ниточки, связывавшие меня с жизнью, оказались оборваны. Похоже, ей дорого стоило согласие на такое дело: на кроткие глаза Татьяны навернулись слезы, она отодвинулась, и тут же через картину за мной стал наблюдать другой человек. О, господи, кто же это? Неужели… Подобной мысли я и допустить не смел. Но в меня впивались пронзительные глаза, и сквозь полотно картины я прозрел лицо самого Сталина. Раз уж он прибыл сюда из своего далека, и все ради меня, значит, я очень и очень крупный преступник.

В этот миг я потерял сознание.

Открыв глаза, установил, что двое неизвестных — один подхватив под мышки, а другой за ноги — несут меня по коридору вон из дому. Снаружи стояла ночь. Звездное небо бессмысленно воззрилось на черный пикап перед нашей дверью. Он служил еще и комбинированным катафалком, ибо на дверце у него красовался красный крест. Похитители втолкнули меня в машину и включили освещение. Итак, все ясно. Сдерживаемые до сих пор силы высвободились взрывообразно и вылились в один-единственный жест. Согнув правую руку в локте и сжав кулак, я положил левую ладонь на ее сгиб. Слова же мои были тверды и спокойны:

— Вот вам «Я все знаю»!

Двое инквизиторов ехидно лыбились.

8

В психиатрической лечебнице я провел с небольшими перерывами целых два года. Меня окружал совершенно новый мир, в корне отличавшийся от реального, и тем не менее обладавший всеми элементами реальности. Точнее, там весь мир и вся действительность балансировали на грани рационального и иррационального. В такой атмосфере человеческий мозг выказывает невероятные силы и возможности (то же относится к органам чувств человека), но я убедился, что эти возможности все же не безграничны, у них есть определенные рамки. Сам же мозг есть строго организованная и детерминированная машина.

«Я все знаю». Это было далекое воспоминание детства, школьных лет, когда мы, любознательные юноши, жившие по соседству, собирались по вечерам и делились друг с другом самыми невероятными и фантастическими новостями и слухами, доходившими до нас разнообразнейшими путями.

Попасть в полицию — это было страшно. Там встречали толстой, не слишком длинной буковой палкой с надписью «Я все знаю». Раз уж она, тяжелая бездушная палка, выражалась человеческим языком, что же оставалось несчастным человеческим созданиям? Им тоже приходилось говорить, отвечая на все вопросы полиции.

Лишь немногие люди — их называли коммунистами — не отвечали палке, умирали под ее ударами и становились такими же твердыми и холодными, как она. Люди эти, незнакомые и неизвестные нам, обладали в нашем представлении неким таинственным ореолом.