Летние обманы, стр. 49

— Входи же! Потом объяснишь, почему ты не хотела сюда прийти.

Он пошел в дом, она — следом, в прихожую, оттуда в комнату, сплошь заставленную книгами, из нее на террасу. И тут открылся вид на фруктовые сады, луга и лесистую горную цепь.

Она была поражена, и он это заметил:

— Этот дом мне тоже сначала не нравился, но лишь до той минуты, пока я не очутился здесь, на террасе. — Придвинув ей кресло, он разлил по чашкам чай и сел напротив. — Так почему же ты не хотела прийти?

Она не могла разгадать, что означает его улыбка. Насмешку? Смущение? Сожаление?

— Не знаю. Мне была невыносима мысль, что я когда-нибудь увижусь с тобой. Может быть, я по привычке считала ее невыносимой. Но она была невыносима.

— А как же твоей внучке пришло в голову устроить нам встречу?

— Ах! — Она недовольно махнула рукой. — Я рассказала ей о нашем лете. У нее были самые вздорные представления о том, как люди в те времена жили, как любили… Настолько вздорные, что я не выдержала, ну и рассказала.

— А что ты рассказала ей о нашем лете? — Он уже не улыбался.

— Ты еще спрашиваешь! Кажется, сам был и на балу медиков, и когда целовались у подъезда, и в той сельской гостинице ты ведь был. — Она рассердилась. — И на перроне стоял ты, и в поезд сел ты, и уехал, и с тех пор ни разу не дал о себе знать!

Он кивнул:

— Сколько же времени ты тогда напрасно ждала?

— Не помню я, сколько дней или недель. Вечность ждала — это я отлично помню, целую вечность.

Он посмотрел на нее с грустью:

— Меньше десяти дней, Нина. На десятый день я вернулся и от твоей квартирной хозяйки узнал, что ты у нее больше не живешь. За тобой приехал молодой человек, отнес твои вещи в машину, и вы с ним уехали.

— Врешь! — Она чуть не задохнулась.

— Нет, Нина, не вру.

— Чего ты хочешь — чтобы я спятила? Чтобы перестала доверять своему рассудку, своей памяти? Чтобы я свихнулась? Да как у тебя язык-то повернулся! Что ты мне тут рассказываешь!

Он выпрямился и чуть отодвинулся от стола, потом провел ладонью по лбу и волосам:

— Ты помнишь, куда я тогда уезжал?

— Нет, не помню! Зато помню, что ты не написал мне, и не позвонил, и не…

— Я ездил на конгресс по философии, а проходил он в Будапеште. Оттуда нельзя было ни послать письмо, ни позвонить. Холодная война! И в Будапеште мне, собственно говоря, не полагалось находиться, потому я и не мог дать знать о себе. Но я же все это объяснил тебе до отъезда.

— Я помню, что ты уехал, хотя ты прекрасно мог бы обойтись без этой поездки. Но уж такой ты человек: на первом месте у тебя была философия, потом коллеги твои, друзья и только на третьем месте — я.

— И тут ты опять не права, Нина. Если я писал диссертацию как одержимый, то лишь по одной причине: я хотел поскорей закончить, устроиться на работу и жениться на тебе. Ведь ты хотела законного брака — я же понимал, а тот паренек из Гамбурга, он во всем меня обскакал. Вы же с ним знакомы с детства? И родители ваши дружили, и вдобавок он был ассистентом у твоего отца?

— Ничего подобного, и вообще, все неправда, что ты тут наговорил! Да, отец давал ему консультации, когда он был студентом и проходил практику, да, отцу он нравился, но ассистентом — что за ерунда! — мой муж никогда не был ассистентом у моего отца!

Он посмотрел на нее устало:

— Ты испугалась, что из своего буржуазного мира тебе придется спуститься в мой мир — мир бедняков? И ты не смогла бы иметь все то, что привыкла получать и без чего не умела обходиться? Я видел дом твоих родителей в Гамбурге… Я прав?

— Что еще за новости? С какой стати ты выставляешь меня этакой избалованной буржуазной фифой? Я тебя любила, ты все испортил, а теперь якобы ничего не помнишь!

Он не ответил и, отвернувшись, устремил взгляд на что-то вдалеке, в горах. Она поглядела туда же и заметила на склоне стадо овец:

— Овцы!

— Я сейчас их пересчитывал. Ты еще помнишь, что на меня иногда нападала дикая ярость? Наверное, этим я тоже тебя отпугнул. Я и теперь чуть что — закипаю от ярости, а как начну считать овец, сразу успокаиваюсь.

Она порылась в памяти, однако никаких вспышек ярости не вспомнила. Ее муж — о, вот кто донимал ее, нет, не яростью, а холодной злостью, от которой она буквально леденела. А уж когда он несколько дней кряду казнил ее своей холодной злостью, она места себе не находила от глубочайшего отчаяния.

— Так ты кричал на меня?

Вместо ответа, он попросил:

— Расскажешь мне о своей жизни? Я знаю, что ты разведена. Видел фотографию твоего мужа с другой женой — по случаю его восьмидесятилетия была напечатана в газете. Там, на снимке, были и дети. Это ваши с ним дети?

— Уж не думаешь ли ты, я скажу, что моя жизнь не удалась? И что надо было тогда дождаться тебя? Это ты хотел бы услышать?

Он засмеялся. И ей вспомнилось, как она любила его смех, безудержный, раскатистый, вспомнилось и то, как пугалась этого смеха. Но сейчас она заметила, что он засмеялся не над ее словами, нет, смехом он хотел разрядить напряжение, с самого начала разговора не покидавшее их обоих. Но собственно, что смешного в ее вопросе?

— Я однажды написал, что серьезные, действительно важные жизненные решения не бывают правильными или неправильными, просто начинается другая жизнь. Нет, конечно, я не считаю, что твоя жизнь сложилась неудачно.

10

Она начала рассказывать о себе. Университет бросила, так как нужна была мужу. Он получил место главного врача, хотя и не имел ученой степени, все ждали, что вот-вот он защитится и получит эту самую степень. Тогда же муж возглавил редакцию солидного научного журнала. Статьи за него писала и редактировала она.

— Работала я неплохо. Главный редактор, со временем сменивший Хельмута, предложил мне место ассистентки, секретаря редакции. Но Хельмут ему сказал, с этим придется обождать, пока я не стану «веселой вдовой».

Потом пошли дети. Четверо, один за другим, и если бы не трудные последние, четвертые роды, так нарожала бы еще.

— У тебя только одна дочь, уж не знаю, как вы справлялись, но скажу тебе: когда в семье четверо детей, об университете и мечтать нечего. Хлопот с детьми хватало, что да, то да, но и радостно было смотреть, как дети росли и как они чего-то добивались в жизни. Старший сын — федеральный судья, второй — директор музея, а девочки дома сидят, занимаются детьми, как я в свое время, но у одной дочери муж — профессор, а другая за дирижера вышла. Тринадцать внучат у меня. А у тебя есть внуки?

Он покачал головой:

— Дочь не замужем, детей у нее нет. Она страдает аутизмом.

— А какая у тебя была жена?

— Высокая и худенькая, мне под стать. Она писала стихи, чудесные, сумасшедшие, отчаянные стихи. Я люблю ее стихи, хотя многих не понимаю. Я не понимал и депрессий, которыми Юлия мучилась всю жизнь. Не понимал, что их вызывало, не понимал, отчего они проходили, то ли фазы луны, то ли солнечный свет играли роль — непонятно, и непонятно, имело ли значение, что мы ели и пили.

— Только не говори, что она покончила с собой!

— Нет, она умерла от рака.

Она кивнула:

— После меня ты подыскал себе женщину совершенно другого типа. Сегодня я жалею, что за всю жизнь я очень мало прочитала, но, понимаешь, мне пришлось столько всяких рукописей читать по заданию редакции, а еще я, уже по своему желанию, читала книжки детям, чтобы было о чем с ними потом поговорить, ну и в итоге я разучилась читать для собственного удовольствия. Теперь-то времени для чтения хоть отбавляй, но что толку? Допустим, начитаюсь я книг, а дальше что? Куда с этим деваться?

— Когда ты шла по дорожке к дому, я был на кухне, и, знаешь, я сразу узнал твои шаги. У тебя все та же походка, твердая такая, тук-тук, тук-тук, за всю жизнь я не встретил другой женщины с такой решительной поступью. Когда-то я думал, что у тебя и характер решительный, как походка.

— А я когда-то думала, что ты поведешь меня по жизни так же легко и уверенно, как вел в танце.