Возвращение, стр. 44

15

Я человек медлительный. Я не подпрыгиваю от радости, когда случается что-то замечательное, и не падаю духом от свалившейся на меня неприятности. Не то чтобы я старался взять себя в руки. Просто мне требуется время, чтобы до меня эмоционально дошло хорошее или худое событие. На первых порах я воспринимаю все только головой, продолжаю делать свою работу, или иду, как обычно, домой, или отправляюсь в кино, если с кем-то уже договорился.

Я доделал окончательную редактуру журнала, еще раз проверил все названия, корректуру и оригинал-макет, привел в порядок оглавление. Однако на сей раз я делал все как бы автоматически и так же автоматически после работы отправился с Максом в кино и пиццерию. Мне не терпелось поскорее отправиться домой и снова приняться за книгу де Баура. Я читал ее так же лихорадочно, как в издательстве, и зачитался допоздна. Меня одолевала усталость, но я гнал от себя сон. Мне во что бы то ни стало надо было дочитать книгу до конца: хотя я понимал и воспринимал лишь половину из прочитанного, я не мог от нее оторваться. Иногда, впрочем, попадались очень простые отрывки.

*

Если при убийстве мы не станем принимать во внимание все привходящие обстоятельства, такие как преднамеренность, коварство и жестокость, то в качестве его определения остается следующее: убийство — это лишение человека жизни без его на то согласия. Именно без его согласия и воли, а не против его воли — ведь если волю подавляют или воздействуют на нее обманом, то это уже означает наличие привходящего обстоятельства в виде коварства или жестокости. В чистом же виде убийство — это прекращение жизни человека во сне.

Человек лишается своей жизни. Человек жертвует своей жизнью. Человек совершает сумасшедший, отчаянный или мужественный поступок, который стоит ему жизни. Убийца отнимает у человека его жизнь. Мы говорим об этом так, словно после этого события человек, лишенный жизни, присутствует здесь, жизни он лишен, но здесь присутствует, словно он озадаченно трет глаза, пытаясь разглядеть утраченную жизнь. Словно он может разгневаться, что у него отняли жизнь. Словно может оплакивать собственную жизнь.

Однако его больше нет. Он не может быть озадачен, не может гневаться и печалиться. Он более не страдает от того, от чего страдал при жизни, — от одиночества, болезни, бедности и глупости. Он более не страдает и от своей смерти. Человек никогда не страдает от своей смерти: он не страдает от нее до смерти, потому что до смерти еще жив, и после смерти, потому что после смерти его больше нет. Человек равным образом не страдает и оттого, что его убьют: до убийства он еще жив, а после убийства его больше нет. Смерть и убийство человека — это переход от одного закономерного состояния в другое закономерное состояние. Ведь что может восприниматься им как неправомерное, если его больше нет? Без субъекта предикат становится бессмысленным и неуместным.

Мы наказываем убийцу не за то, что он прервал жизнь человека без его на то согласия. Разве есть тут за что наказывать? Мы наказываем его за коварство и жестокость, с которыми он совершил свое деяние, то есть за то разочарование и те страдания, которые он причинил жертве до ее смерти. Однако почему мы наказываем за убийство, не связанное с этими дополнительными обстоятельствами, то есть за убийство в его чистом виде? Мы наказываем в этом случае не ради жертвы, а ради других людей. Наказываем ради жены, потерявшей мужа, ради ребенка, потерявшего отца, ради друга, потерявшего друга. Ради всех, кто опирался на ставшего жертвой человека, которого они лишились. Ради порядка в этом мире, который нам необходим и на который мы опираемся; этот порядок основан и на том, что жизнь и смерть имеют свои естественные сроки.

Поэтому самоубийство и было объявлено грехом, а попытка самоубийства признана уголовным деянием; ведь самоубийство обездоливает других людей почти так же, как убийство. Поэтому в прежние века за убийство карали в зависимости от ценности, которую жизнь жертвы имела для других: жизнь сына или дочери для отца, жизнь раба для господина. Поэтому длительное время белый, убивший черного, подвергался более мягкому наказанию, нежели черный, убивший белого, — не потому, что он как преступник заслужил большего снисхождения, а по той причине, что его жертва обладает меньшей ценностью. Поэтому геноцид часто осуществляется с чистой совестью, при геноциде не остается никого, кто ощущал бы гибель жертвы как утрату. Предпосылкой здесь является то, что народ изолирован, что он не включен в мироустройство наряду с другими народами и что его истребление осуществляется радикально.

Сколько народов, сколько людей включает в себя мир? Каких размеров достигают миры, в которых мы живем, и каково их устройство, — это наше дело, а не дело убийцы. Не он совершает убийство, мы его совершаем.

16

Я проснулся оттого, что Барбара трясла меня за плечо. Она сидела рядом со мной на диване, опустив на колени книгу, и с удивлением смотрела на меня.

— Злые мысли.

Я посмотрел на часы. Половина второго.

— Где ты была?

— После репетиции мы заглянули в «Sole d'oro» и сначала просто поели и выпили, а потом раскритиковали нашу постановку и переделали ее.

Она смотрела на меня, такая радостно-вдохновенная после вечера, проведенного с друзьями и коллегами по театральному кружку, возмущенная от прочитанного, вся такая живая, разгоряченная, что, глядя на нее, мне даже не верилось, что она моя жена.

— Ты никогда еще не зачитывался так долго, чтобы заснуть над книгой. Что это за книжка?

Перед ней были раскрыты страницы, над которыми я заснул и которые она только пробежала глазами. Я поднялся.

— Хочешь чаю? Зеленого, с мятой, с ромашкой, с пряностями?

Она кивнула, я пошел на кухню, поставил воду, насыпал в ситечко заварки и опустил его в чайник. Барбара пришла следом, держа книгу в руках.

— Кто такой Джон де Баур? Ты его знаешь?

— Думаю, это мой отец. В Америке он изменил фамилию Дебауер на де Баур. А может, он еще здесь раздобыл себе соответствующий паспорт, он умел проворачивать такие дела; для моей мамы в Бреслау он достал швейцарский паспорт, я точно не знаю, через гаулейтера, через Управление имперской безопасности или просто за деньги. Одно время он носил фамилию Фонланден, потом стал Шоллером. До войны он писал для нацистов, после войны — для коммунистов. Это он написал тот романчик, который нас с тобой свел.

— Мама же тебе говорила, что твой отец умер! Она ведь своими глазами видела, как он погиб!

— Она ошиблась, а может быть, солгала мне — и не в первый раз.

Барбара обняла меня за спину:

— Боже мой!

Чайник засвистел, и я налил кипяток в заварник. Барбара смотрела на меня испытующе.

— Ты рад тому, что твои поиски закончились? Хочешь повидать отца? Злишься на мать? В детстве я воображала, что я найденыш и что мои настоящие родители — король и королева, а потом, позже, представляла себе, что они знаменитые кинозвезды, известные художники или миллионеры. Ты ведь можешь на все посмотреть и таким образом, не так ли?

— В детстве у меня не было таких фантазий, Барбара. Однако я попытаюсь.

Попробовать, что ли, вообразить де Баура всемогущим королем, который спасет меня от моей жалкой доли? Но у меня не было жалкой доли.

Она повертела книгу в руках.

— Жаль, что нет его фотографии.

— Прочти рецензию, она заложена в конце книги. В Америке он важная персона и известный человек.

Барбара прочитала вслух то, что я уже знал.

— Я ничего в этом не понимаю. Но звучит неплохо, правда?

— Ты только что сказала, что там злые мысли.

Я злился, что Барбара так быстро поменяла свое мнение, что она заинтересовалась Джоном де Бауром и что прочитала текст вслух. Разве нельзя было прочесть потише?

— Да, то, что я прочитала, было действительно нехорошо.