Факелоносцы, стр. 40

Для обоих — и Хенгеста, и Вортигерна, ее повелителя, будет лучше, если удастся убрать с дороги Молодого Лиса. А все, что на пользу Вортигерну, благо и для Хенгеста, но Вортигерн ничего не должен знать, пока во всяком случае… Он ведь мечтательный дурак, и все его добрые намерения разлетаются в пух и прах при первой же трудности; он способен отказаться даже от своей собственной пользы. Потом, когда дело будет сделано и окружение Амбросия распадется, как гнилое яблоко, она скажет ему, чем он ей обязан, и пусть тогда корчится от горя и стыда.

В один из дней, когда все отправились пахать землю на холмах над Вентой и осины в лугах, залитых водой, стояли совсем коричневые и пушистые от сережек, войско Амбросия вновь стало готовиться к сражениям — они должны были начаться с наступлением лета, как это теперь повторялось каждый год.

Вечером того же дня Вортимер, вернувшись на ночлег в старый Дворец правителя, в спальне, возле своей постели на сундуке с одеждой, куда падал яркий свет от свечи, увидел незнакомую рукавицу для соколиной охоты. Рукавица была из кобыльей кожи бледно-медового цвета, отделанная бахромой и тончайшим шитьем темно-синего шелка с серебряной нитью. Он позвал своего оруженосца и спросил, откуда рукавица.

— Ее принес раб из покоев господина Амбросия.

— Для меня? Ты уверен, что для меня?

— Раб сказал, что Амбросий знает, что твоя старая совсем износилась.

Вортимер все с тем же недоумением поднял рукавицу:

— Красивая вещица… Скорее похоже на подарок от женщины. — Он рассмеялся и поглядел наверх, где на жердочке сидел сокол в колпачке. — Уж больно тонкая работа для твоих острых когтей… Что ты на это скажешь, драгоценное созданье?

Он сунул руку в широкую рукавицу и тут же с проклятием выдернул ее обратно.

— Черт, да у нее тут когти! Не знаю, кто ее шил, но он оставил внутри иголку! — И с озадаченным видом он принялся сосать царапину с неровными краями на конце большого пальца, не зная, сердиться ему или смеяться.

В полночь он был мертв. Он умер, как умирают от укуса ядовитой змеи.

Новость эта быстро облетела Венту и расползлась как темное пятно по всей заново собранной армии. Амбросий с каменным лицом сам руководил отчаянными поисками раба, который принес рукавицу в комнату Вортимера.

Но все усилия оказались напрасны — раба не нашли. На другой день, вечером, Аквила в задумчивости сидел у реки и наблюдал, как вода кругами расходится вокруг морды Инганиад, пока она пьет вместе с другими лошадьми эскадрона. Но видел он не туманные серовато-янтарные тени под зацветающими ивами и не мерцание расходящихся по воде кругов, а Ровену, поющую в Медхолле Хенгеста, золотоволосую ведьму в красном одеянии. Он сам не знал, почему он был так уверен, что именно Ровена стоит за отравленной рукавицей, но сомнений у него не было. И ему показалось, что одновременно с надвигающимися на долину сумерками усиливается и предчувствие того зла, которое их ждет впереди.

То, что произошло несколькими днями позже, никого не удивило, ибо было следствием событий, случившихся раньше. Несколько верных сторонников Амбросия собрались у него за столом в комнате, где он хранил реестры и списки людей и лошадей, платежные свитки и старые римские описания маршрутов, в которых говорилось, сколько переходов от одного места до другого, и которые не раз помогали ему при составлении планов кампаний. Вот и сейчас все собрались, чтобы обсудить намеченные операции летних сражений, насколько вообще можно было что-либо предугадать. Глядя на тонкое лицо Амбросия, выхваченное из темноты светом свечи, в момент, когда он наклонился над столом, что-то показывая на развернутом свитке пергамента, где старая карта, которую прежде рисовали обожженной палочкой, была вычерчена тушью, Аквила подумал: «Как мало в нем осталось от горного жителя. И дело не в том, что он выглядит старше своих лет, носит римскую тунику и его темные волосы коротко обстрижены, нет, дело в чем-то гораздо более глубоком… в том, наверное, что он снова обратился к миру, где рос до девяти лет. Но пламя, горевшее в юном правителе Арфона, продолжает и сейчас гореть в сердце римского вождя».

Послышались шаги — кто-то шел вдоль колоннады; затем раздался окрик часового, короткий ответ — и в дверях возник Паскент, а за его спиной возник дворик, утопающий в зеленых весенних сумерках. Аквила, как и все остальные, взглянув на вошедшего, понял: началось.

Паскент прошел к столу. При свете свечи было видно, как он побледнел и осунулся; лоб под тяжелой прядью рыжих волос покрыт испариной. Он поглядел через стол на Амбросия, губы дернулись в попытке что-то сказать, но тщетно, он не мог вымолвить ни слова. Наконец, справившись с волнением, он произнес:

— Государь, я не могу их удержать.

— Все ясно. — Амбросий медленно и очень аккуратно свернул карту. Она больше не понадобится. Ни о какой войне на территории саксов в этом году даже думать нечего. — Я это предвидел. И как же они объясняют свой уход из-под моих знамен?

Паскент нервно махнул рукой:

— У них много объяснений. Одни говорят, что Вортигерн, мой отец, — их законный вождь, а я только младший сын. Те, что родом из Кимру, говорят, что саксы никогда не доберутся до Центральных Кимру, а до остальной Британии им дела нет. Говорят также, что государь мой Амбросий забыл свой народ ради римского меча и что им надоело жить по сигналу римских боевых труб и бросать свои поля в то время, когда надо собирать урожай. И это приходится делать женщинам. — Он умолк и уставился на стол, потом снова поднял глаза. — А еще говорят — не все, правда, некоторые, — будто раб, который принес смерть моему брату, сказал, что рукавицу прислал Амбросий и… люди верят.

Лицо Амбросия стало ледяным.

— Но почему, ради чего правитель Амбросий должен был желать смерти своему самому главному союзнику?

Руки Паскента, лежащие на столе, судорожно сжались, а лицо исказилось от стыда и боли.

— Потому что Гвитолин, родич моего отца, внушил им, что Амбросий, мой государь, завидовал Вортимеру и опасался, что тот может забрать себе слишком большую власть.

Наступило долгое молчание, тяжелое и гнетущее. За столом никто не шевельнулся. Затем Амбросий заговорил спокойным, непривычно безликим голосом, ровным, как поверхность клинка.

— Проси всех вождей, которые еще здесь, завтра в середине дня встретиться со мной в форуме, — сказал он.

— Это все равно ничего не изменит, — простонал Паскент.

— Я это хорошо понимаю. Что бы я им ни говорил, они все равно уйдут. Но они не покинут мои знамена и знамена Британии, не сказав мне прямо в лицо, почему они уходят. — Он на мгновение замолк, по-прежнему не отводя взгляда с изможденного лица Паскента. — А ты как? Тоже уходишь со своими? — спросил он.

— Я человек Амбросия с того самого дня, как мы дали клятву, я и мои братья. — Паскент не спускал с Амбросия по-собачьи преданных глаз. — И мне стыдно за мой народ, так стыдно, что и жить не хочу. Но если ты мне скажешь — живи, то я буду служить тебе верой и правдой, если же потребуешь расплаты, я выйду отсюда и сегодня вечером брошусь на мой меч. Но что бы ни было, я твой человек, государь Амбросий.

Все это похоже было на истерику, но Аквила знал, что это не так и что Паскент говорил искренне и бесхитростно. Паскент испытывал такой жгучий стыд за поведение своих соплеменников, что готов был расплатиться за все своей собственной жизнью, если бы знал, что смерть его хоть немного примирит Амбросия с предательством союзников.

Амбросий смотрел на него по-прежнему молча, и вдруг его застывшее бледное лицо стало постепенно оттаивать.

— Не тебе надо стыдиться, сородич. Нет, нет, живой ты мне куда нужнее, чем мертвый.

16

Белый боярышник и желтый ирис

«Я человек Амбросия с того дня, как мы дали клятву. Я и мои братья».

Эти слова звучали в ушах Аквилы, когда он на следующий день в полдень возвращался из базилики, — слова, сказанные не в отчаянии, как накануне, а с гордым вызовом только что во дворе форума в неярком весеннем свете дня. Недавняя сцена отчетливо, как живая, стояла перед глазами: Амбросий на невысоких ступенях лестницы перед дверью базилики, на лице его маска презрения; Амбросий в императорском пурпуре, в который он редко облачался, — ниспадающие складки плаща горят на солнце так неистово, будто ткань впитала в себя все краски вокруг. Одинокая фигура — он не разрешил никому из своих приближенных пойти с ним, и они наблюдали за происходящим, стоя неподалеку в тени колоннады. А внизу на траве, все еще жухлой, желто-коричневой после зимы, собрались предводители и вожди кельтской стороны и впереди всех Гвитолин с фанатичным блеском в горящих торжеством синих глазах, Гвитолин, присвоивший себе право говорить за остальных.