Радуга тяготения, стр. 182

Один за другим родня подходила попрощаться. Когда с объятьями, поцелуями и рукопожатиями покончили, Елейн в последний раз погрузился в лоно кушетки и, слабо улыбаясь, закрыл глаза… Немного погодя он ощутил, что поднимается. Наблюдатели разошлись во мнениях касаемо точного времени. Около 9:30 Бадди отправился смотреть «Невесту Франкенштейна», а миссис Елейн накрыла безмятежный лик супруга пыльной портьерой из чинца, полученной от кузины, которая никогда не понимала ее вкуса.

***

Ветреная ночь. Крышки солдатских мусорных ведер лязгают по всему плацу. Часовые от безделья репетируют маневры королевы Анны. Иногда ветер налетает так, что качает джипы на рессорах, даже пустые военные 2 ?-тонки и кургузые гражданские пикапы — амортизаторы стонут басом от неудобства… когда ветер крепчает, живые сосны шевелятся, выстроившись над последним песчаным откосом к Северному морю…

Шагая споро, однако не в ногу по исшрамленным грузовиками пространствам старого завода Круппа, доктора Протыр и Эспонтон на заговорщиков отнюдь не похожи. В них немедленно признаешь то, чем они и представляются: крохотным плацдармом лондонской респектабельности в этом ночью осененном Куксхафене — туристами в недоокультуренной колонии сульфаниламидов, высыпанных в кровавые колодцы, шприц-тюбиков и жгутов, торчков-лекарей и садистов-санитаров, в колонии, от коей они были, хвала небесам, на всем Протяжении избавлены, поскольку брат Протыра высоко залетел в некое Министерство, а Эспонтон формально признан негодным из-за странной истерической стигмы в форме туза пик и почти того же цвета, что возникала у него на левой щеке при сильном стрессе и сопровождалась жесточайшей мигренью. Лишь пару месяцев назад они ощутили, что мобилизованы не меньше прочих британских подданных и тем самым подчиняются большинству повелений Правительства. Касаемо же текущей миссии оба пребывают в сомненьях мирного времени. Как быстро нынче проходит история.

— Не могу даже помыслить, почему он попросил нас, — Протыр поглаживает эспаньолку (жест смотрится навязчивым, не более того), говорит, пожалуй, слегка чересчур мелодично для человека его массы, — он наверняка знает,что я этим не занимался года с 27-го.

— Я пару раз ассистировал, когда был интерном, — припоминает Эспонтон. — Ну, знаете, когда на это случилась великая мода в психиатрических клиниках.

— Могу назвать несколько государственных заведений, где это по-прежнему в моде. — Медики хмыкают, исполненные того британского Weltschmerzчто так неловко смотрится на лицах оным инфицированных. — Послушайте, Эспонтон, так вы, стало быть, предпочитаете мне ассистировать, я верно понял?

— Ой, знаете, как угодно. В том смысле, что никто же не будет стоять с блокнотиком, знаете, и все записывать.

— Я бы не зарекался. Вы чем слушали? Разве не заметили…

— Рьяности.

— Маниакальности. Даже опасаюсь, не теряетли Стрелман хватку, — до изумления смахивает на Джеймса Мэйсона: «Т(х)ерряитт(?) хваттку».

Вот они переглядываются, раздельные ночные пейзажи марстонских укрытий и запаркованных транспортных средств тёмно проплывают за их лицами. С ветром несет запах рассола, пляжа, горючего. Далекое радио, настроенное на Программу Для Военнослужащих, играет Сэнди Макферсона за Органом.

— Ну, все мы… — начинает Эспонтон, но не договаривает.

— Пришли.

Светлая контора увешана кармазинноусгыми, сосискорукими плакатами «Девушек Пегги». В углу шипит кофейная раздача. Кроме того, воняет протухшим обувным жиром. Закинув ноги на стол, сидит капрал, поглощенный американским комиксом про Багза Банни.

— Ленитроп, — в ответ на запрос Протыра, — да да янки в, этом как его, поросячьем костюме. Он то туда, то сюда. Совершенно трехнутый. А вы, народ, стало быть, кто, «Эм-Ай-6»?

— Не обсуждается, — рявкает Эспонтон. Он отчасти Нэйлендом Смитом себя воображает, Эспонтон. — Где нам найти генерала Виверна?

— Это среди ночи-то? На алкосвалке, скорее всего. Идите по рельсам, туда, где галдят. Сам бы пошел, да дежурю.

— Поросячий костюм, — хмурится Протыр.

— Здоровенный такой поросячий костюм, желто-розовый с голубым, ей-же-ей, — отвечает капрал. — Как увидите, сразу узнаете. А у вас, джентльмены, сигаретки по случаю не найдется?

Гулянку слышно, когда они еще трюхают по рельсам, мимо пустых строенных платформ и цистерн.

— Алкосвалка.

— Мне говорили, горючее для их нацистских ракет. Если ракету приведут в рабочее состояние.

Под холодным зонтиком голых электролампочек собралась толпа армейского личного состава, американских моряков, девушек из Военторга и немецких фройляйн. Братаются все до единого — постыдно, в гаме, который по мере приближения Протыра и Эспонтона к окраине собрания становится песней, а в центре у нее, набравшись по самое не хочу, всякой рукой обнимая улыбчивую и растрепанную молоденькую потаскушку, румяная рожа при таком свете апоплексично розовато-лилова, празднеством заправляет тот же генерал Виверн, которого в последний раз они видели в кабинете Стрелмана в Двенадцатом Доме. Из железнодорожной цистерны, чье содержимое — этанол, 75 %-ный раствор — объявлено энергичным белым трафаретом на боку, там и сям торчат краны — под них подсовывается, а затем вынимается невероятное количество жестяных кружек, фарфоровых чашек, кофейников, мусорных корзин и прочих сосудов. Песне аккомпанируют укулеле, казу, гармоники и хренова туча самодельных металлических шумелок, а песня эта — невинный салют Послевоенью, надежда, что конец дефицитам, конец Строгой Экономии близок:

На —
Стало вре-мя жрать!
Настало вре-мя жрать!
Пора кормить нам хомяка…
О да, нам Вре-мя жрать,
Настало вре-мя жрать,
Ты за добавкой, прибежишь, наверняка!
Ах, это вре-мя жрать,
О вре-мя жрать!
Ничего нового нет ту-у-ут…
На Смерть плевать,
Когда вре-мя жрать…
Приятно, ec-ли с намижрууууут!

Следующий рефрен — солдаты и матросы хором первые восемь тактов, девчонки — вторые, генерал Виверн поет следующие восемь соло и tuttiпод завязку. Затем приходит черед рефрена для укулеле, казу и так далее, а все танцуют, черные шейные платки хлещут повсюду, будто усы эпилептических негодяев, распускаются воздушные ленты, и локоны-беглецы выбиваются из тугих валиков, подолы юбок взметаются, обнажая сверкающие коленки и подвязки, окаймленные довоенным клюни, — хрупкий полет дымчатых летучих мышей под здешним белым электричеством… на последнем рефрене мальчики кружатся по часовой стрелке, девочки — против, ансамбль распускается розочкой, из сердцевины коей рассеянно лыбится гонобобель генерал Виверн, кружка с крышкой простерта, его ненадолго подымают стоймя, аки тычинку.

Едва ли не единственный, кто в этом не участвует, опричь двух рыщущих хирургов, — матрос Будин, коего мы оставили, если помните, за ванным окучиванием на берлинской фатере у Зойре Обломма. Сегодня вечером он безупречен и при белом параде, морда невозмутимая, сам тверез, слоняется среди гуляк, густо пуская волосяную поросль из рукавов и V-выреза фуфайки — поросли так много, что на прошлой неделе он перепугал и потерял гонца с театра КБИ чуть ли не при тонне бханга: гонец принял Будина за водоплавающую разновидность легендарного йети, сиречь ужасного снежного человека. Дабы хоть отчасти компенсировать профуканное, сегодня Будин популяризует Первый Международный Матч На Ложковилконожиках между своим сослуживцем Всяком Подзором и английским коммандо по имени Сент-Джон Кутырь.

— Делайте ваши ставки, да да шансы равны, 50/50, — провозглашает обходительный крупье Будин, проталкиваясь сквозь собравшиеся тела, многие — далеко не вертикальны, в одном его косматом кулаке зажат ком оккупационных бон. Другою же рукой время от времени он оттягивает распашистый воротник фуфайки и сморкается в него, вплеснивает, помаргивая, горловину футболки, а над головой лампочки танцуют на ветру от его кильватерной струи, и несколько теней Будина плещутся во все стороны и сливаются с чужими.