Квадрат 2543, стр. 6

Глава 2

Ровно за пятьдесят лет до того, как супруги Сусанины чуть не пали жертвой своего любопытства в поисках истины на болотах дремучих лесов северной части России, на станции Павелец, по южному направлению от Москвы, схватившись обеими руками за рано поседевшую голову, скорчившись от невыносимой душевной боли, на свежевыкрашенной скамье для отъезжающих пассажиров сидела посеревшая лицом от ощущения собственного бессилия перед надвигающейся катастрофой Евдокия Кондратьевна Кузнецова. Прошло полчаса, как эшелон, увозящий на фронт спешно мобилизованное мужское население поселка городского типа, начальником на станции которого работал муж Евдокии, впитал в себя вместе с массой разновозрастных солдат семерых из тринадцати её сыновей. Иван Никонорович Кузнецов, бородатый и грозный на вид старик, по сути своей был гораздо мягче и моложе, чем предпочитал, по вполне разумным соображениям, выглядеть. Большой заскорузлой ладонью, цепляя заусенцами пальцев льняную ткань грубой блузки, муж, отец и дед в своём семействе, гладил по неожиданно сгорбившейся и незнакомой спине свою верную, любимую жену и подругу.

– Дунюшка, иди домой, иди, хорошая моя! Мне ещё побыть здесь надо, могу понадобиться, а ты иди, иди, родная. Бог даст – вернутся живыми. Почти насильно оторвав женщину от места, на котором в сердце её вонзилась уничтожающая тоска, Иван Никонорович шёл какое-то время рядом с Евдокией Кондратьевной, поддерживая под руку, потом заторопился назад, на работу.

В доме большом и светлом, неестественно чистом, с белыми, из некрашеного дерева, полами, где чистота, достаток, трудолюбие и веселье были одинаково почитаемы, всё стало пусто. Ощущалось, как часть жизни покидает эти стены, унося с собой лучшее – радость бытия, любовь и поддержку близких людей, энергию молодых и здоровых человеческих душ. Бешеная струя горечи била и била мощным потоком, разрывая сердце и мозг. Наступившие сумерки добавили чёрных тонов в разрушительное восприятие реальности. Ноги сами несли вон из осиротевшего дома. Ещё на дороге между избами посёлка, ведущей через поле и лес к соседней деревне, Евдокия тихонько начала подвывать, раскачиваясь головой и плечами в стороны, не обращая внимания на следившую за ней дочь, тихонько пробиравшуюся вдоль заборов. Как раненый зверь, в боли своей не видящая света, не разбирая дороги, выйдя из села почти уже в ночь, врезалась босыми ногами в высокое, цветущее разнотравье и по полю тяжело пошла тупо вперёд. К душевной пытке добавилась боль в ногах, исколотых сильной и местами уже сухой растительностью. Что-то заставило остановиться и поднять лицо к чёрному, звездному небу. Будто чьи-то глаза из бесконечной вечности бесстрастно наблюдали за судорогами духа в страдающей плоти, ищущего бесплодно нелепыми попытками путь к успокоению. Истерзанная разрывающими изнутри вихрями, толкающими тело во всех направлениях одновременно, она, дошедшая до высшей точки отчаянья, вскинула не чувствующие своего веса, лёгкие руки к Тому, Кого не может не быть. Нечеловеческим воплем, рёвом подстреленной медведицы, защищающей детёнышей своих, содрогнулся свод равнодушных небес:

– А-а-а-а-а!!! Если ты есть, если ты слышишь меня… я обещаю…

Она надрывно говорила в темноту, обращаясь к далёкому лесу, к полю, об которое изранила ноги, к звёздам и к чему-то ещё, что ощущалось сейчас так, будто само желало контакта, будто специально привело её именно сюда, подальше от человеческих дел и глаз, ближе к себе. С рвущим горло, надсадным криком, со звуками, потрясающими привыкшие к тишине стихии, мать выдала мощнейший силы разряд собственной, только что рождённой в муках, мысли, пробивая слои навалившихся на неё, убивающих жизнь энергий.

– Я обещаю верить в Тебя свято! Ну, покажи же силу свою! Если ты есть… О, Господь! Если слышишь меня. Помоги! Помоги детям моим: старшему – Коленьке, младшему – Ванюше, средним – Петру, Алексею, Пимену, Михаилу, Андрею! Оставь им жизнь! Пусть будут живы они и здоровы! Пусть доживут они до глубокой старости! Пусть не берут их вражьи пули! Да не коснутся их злые языки! Да не тронут нас болезни и голод!..

Сама не заметила, как перешла в молитве своей на проблемы насущные, сама не заметила, как успокоилась, как ушли из груди в никуда разрывающие на части вихри, как снова выпрямилась сгорбившаяся было по-старчески, сильная, красивая спина, как голос стал тише и мягче, а поднятые к небу руки медленно опустились на живот и переплелись пальцами. Будто очнувшись ото сна, подумала, что о ней могут беспокоиться дочери и муж, заторопилась назад, но про себя, мысленно, всё говорила и говорила с Тем, Кто может услышать всё.

На дороге стояла дочь. Молча, переглянувшись, женщины взялись за руки, и пошли к дому.

Близился рассвет. Наступало утро субботы, 28 июня 1941 года.

* * *

Годы войны для семьи Евдокии были временем ещё более напряжённого, чем прежде труда, чуткой сосредоточенности к происходящему вокруг и умелого сострадания помощью своей односельчанам. Смерть обошла стороной этот клан, голод не коснулся ни людей, ни скотины; стоявшие три месяца в Павелеце немецкие солдаты не тронули женщин, не разорили дом. Через редких приезжавших в короткие отпуска на восстановление после ранений однополчан до матери доходили рассказы о лихих вылазках старшего, Коленьки, служившего в разведке, о подвигах среднего, Алёшеньки, рвущегося первым в самое пекло. Слушая о детях, поднимала лицо к небу, молилась молча, иступлёно. В самом конце войны Николая контузило, и до глубокой старости он будет разговаривать своим низким, зычным голосом громче всех, почти криком, плохо слыша себя и окружающих. Алексею осколок авиаснаряда раздробит кость ноги, и хромота станет его вечной спутницей. Остальные, возмужавшие и ставшие выше ростом, по возвращении с фронта будут помалкивать о странных стечениях обстоятельств, регулярно помогавших им избежать смерти и ранений. После войны очень быстро вернулось в село веселье летних вечеров тогда, когда после дневных забот, отбиравших, казалось, все силы без остатка, радуясь мирному течению жизни, Николай дрожащими от усталости руками взял старую гармонь, как и мать, ждавшую его терпеливо пять лет. Задеревенелые пальцы заново осваивали забытые движения, плохо слышащие уши с трудом улавливали то, что скоро станет музыкой, ноющее от напряжённой работы тело постепенно расслаблялось, душа отдыхала. На звуки сбивающейся пока в становлении своём мелодии, устало собирались соседи. Вскоре, не обращая внимания на неловкость музыканта, овдовевшие и незамужние, скучающие по мужским взглядам, местные образцы не убиваемой женской природы, то ли в радости, то ли в отчаянье, то ли с мудрым умыслом, то ли в истерике, будто стряхивая с себя мёртвое оцепенение, глядя перед собой не моргающими глазами, начали непослушными от усталости ногами выбивать чечётку. Под окнами большого светлого дома, ритмично, вытаптывая из молодой травы способность расти, стряхивая с себя оцепенение от боли утрат и оковы страха перед завтрашним днём, все более и более уверенно и радостно люди вспоминали умение жить.

– Великий, всемогущий Бог!
Благодарю! Прости.
Прости сомнения в Тебе!
Прости за глупость!
В Обитель Мудрости, прошу, меня впусти!
Прости за светлых мыслей скупость!
Душа моя познала лишь с Тобой,
Желанный, прочный, навсегда, покой!

В деловой и счастливой послевоенной суете разительные перемены в характере матери замечены были не сразу. Голосистая и говорливая, физически сильная и непоседливая, находившаяся всегда в центре местных событий, богохульница, вроде бы, с военными испытаниями и возрастом потеряла былой темперамент. Спохватились лишь тогда, когда с завидной дисциплинированностью, не навязывая никому своих взглядов, одевшись чисто и нарядно, повесив связанные шнурками единственные башмаки на плечо, босая, по православным праздникам и воскресениям, в любую погоду, Евдокия стала ходить в соседнюю деревню, за семь километров, пешком в церковь. Выяснили между собой, что организм матери перестал принимать мясо в любых его видах, да и запах готовящихся мясных блюд она переваривала с трудом. Отметили изменившийся в сторону деликатности лексикон. Поудивлялись, но перечить матери в её новых пристрастиях не стали из уважения к ней и ещё потому, что вообще-то эти чудачества никому не мешали.