Жажда боли, стр. 69

Пастор пьет из глиняного горлышка кувшина. Джеймс прав. Сидр и впрямь хорош. В нем чувствуешь весь аромат яблок.

— По-моему, вы рисовали, сэр.

— Да, я люблю поупражняться. Желаете взглянуть?

Он кладет на серебряную траву пять листов бумаги, на каждом из которых начертано чернилами — довольно топорно, но с несомненной энергией — по одному кругу.

— Эти два я нарисовал пальцем. — В доказательство Джеймс показывает испачканный чернилами кончик указательного пальца. — У меня еще имеется бумага — не хотите ли попробовать? Главное — ни о чем не думать. Ни о том, как это красиво, ни о том, как трудно передать сию красоту, ни о том, что ее вообще следует передавать. Сам процесс непременно вас поразит.

— Вы хотите сказать, я должен одновременно и рисовать, и как бы не делать этого.

— Именно, — подтверждает Джеймс. Потом, заметив озадаченное выражение лица пастора, прибавляет: — Может, мы мало выпили сидру?

Каждый делает три больших глотка. Кувшин отзывается странным полым звуком. Отрыгнув, пастор погружает палец в открытую чернильницу и рисует неровную петлю, почему-то похожую на луну.

— Великолепно!

Они долго сидят молча, пока несколько звезд не исчезают за узорчатой линией дубовых крон.

— Доктор Дайер, хочу поздравить вас с выздоровлением, ибо вижу, что теперь вы и в самом деле здоровы, сударь. Должен признаться, мы очень боялись за вас тогда, на Пасху.

— Ежели я и поправляюсь — не скажу, поправился, пока не скажу, — то только благодаря вашей доброте, доброте вашей сестры и всех домашних…

— И Мэри…

— И Мэри, конечно. Ее повадки могут показаться странными. Но ведь вы немного представляете себе, кто она такая. Вы первый увидели ее. В определенном смысле она обязана вам жизнью.

Пастор кивает головой, вспоминая: факелы, собаки, фигура беззвучно бегущей женщины.

— По-моему, — говорит Джеймс, — она верно определяет характер человека. И привела меня сюда не случайно.

— Такое признание мне очень дорого, доктор. Вы знаете, что можете оставаться у меня — и вы и Мэри — сколько пожелаете. В комнате, которую вы теперь занимаете, можно сделать кое-какие перестановки, дабы она стала более уютной. Что же до Мэри, — продолжает он, немного выделив голосом последнее слово, — то она, думается мне, хорошо устроилась в комнатке рядом с Табитой.

— Мы оба превосходно устроились. Но мне кажется, я должен объяснить вам… То есть вам, наверное, не совсем понятно…

— Признаюсь, это так. Но не требую никаких объяснений. Сперва мы должны убедиться, что вы окончательно выздоровели. Нога все еще беспокоит?

— Да, немного. Это очень старая травма. Как и на руках. Теперь боль не столь ужасна. Я к ней почти привык.

— Простите, доктор, но когда-то, мне кажется, вы были неподвластны ее клыкам. Я говорю о боли.

— Вам не «кажется», ваше преподобие. Я ведь никогда не притворялся. Все было именно так, как я рассказывал. Никогда в жизни ни одной секунды не испытывал я физического страдания… до Петербурга. Мне становится трудно поверить в это самому. Достаточно будет сказать, что теперь я наверстываю то, чего не испытывал ранее.

— Стало быть, его больше нет?

— Кого, сударь?

— Прежнего Джеймса Дайера.

— Совсем нет.

— И вам не жаль его исчезновения?

— Иногда я думаю о той неколебимой уверенности в себе, которой я обладал благодаря своей невосприимчивости к боли. А нынче я стал почти трусом. Меня все время гложет отвратительный страх того или иного сорта. И ежели раньше я был как никто другой свободен от сомнений и колебаний, то теперь я терзаем ими постоянно. Ха! Я с полчаса думаю, какой утром надеть кафтан, а, как вам известно, у меня их всего лишь два.

— Ну, это пройдет. Это просто следствие вашего… плохого самочувствия.

— Не знаю. Я весь переродился, обрел иное «я», коему слабость свойственна в той же мере, в какой была свойственна сила прошлому моему естеству.

— А не свойственна ли этому новому «я» также и некая мягкость и нежность?

— Весьма возможно. Я еще плохо понимаю, кто я есть и что мне от себя ожидать. Конечно, дни, проведенные со скальпелем в руке, канули безвозвратно. Может, я заработаю шиллинг-другой своими картинами?

— Леди Хэллам помнит вас по вашему пребыванию в Бате. Она говорит, вы имели замечательную репутацию.

— У меня было их несколько, и очень мило со стороны леди Хэллам помнить обо мне, хотя, боже правый, как бы я хотел, чтобы мое прошлое «я» было забыто, словно горстка праха.

— Мы не станем преследовать вас воспоминаниями о прошлой жизни, доктор. В конце концов, человек имеет право меняться. Многие оказываются зажатыми в своей старой шкуре, которую лучше было бы сбросить.

— Как это делают гадюки? Надеюсь, сударь, вы не сбросите свою старую шкуру.

— У меня не хватило бы мужества, хотя, по-вашему, это слабость.

— Но мне не пришлось выбирать.

Пастор чувствует, что их беседа в лесу обрела особую сердечность, и, ободренный этим обстоятельством, говорит:

— В России, в покоях на Миллионной, я был свидетелем чего-то такого, что…

Подняв вдруг руку, Джеймс подается вперед и всматривается в темноту, словно в летней ночи он увидел нечто огромное и неуловимое, нечто, подающее какой-то знак, который ему тотчас же надобно разобрать. Пастор, посмотрев в ту же сторону, видит лишь семейство зайцев с серебрящейся в лунном свете шерсткой, которые резвятся в траве шагах в десяти от них. Глядя Джеймсу в лицо, он спрашивает:

— Что такое, сударь?

Джеймс принимает прежнюю позу, медленно качает головой и, втянув носом воздух, берет кувшин.

— Призраки. Всего лишь призраки. Так вы говорили?..

— Пустое, сударь. Совсем пустое.

Глава восьмая

1772

1

— Миссис Коул, — утирая рот, обращается к экономке преподобный Лестрейд, — вы умеете не только замечательно смеяться над моими рассказами, но еще и готовить самых сочных голубей на свете. Право, не знаю, что бы мы без вас делали. Доктор Дайер, вы, без сомнения, поддержите меня?

Джеймс поднимает бокал:

— Миссис Коул — самая лучшая стряпуха в Девоне. Истинный художник!

— Верно вы говорите: художник! — наполняет бокал пастор. — Вы, доктор, нашли подходящее слово. Табита, милочка, передай-ка креветок. Благодарствую. А теперь скажи мне, этот твой сержант собирается посетить нас до отплытия к своим Америкам?

— Дай бедняжке спокойно пообедать, Джулиус, — говорит Дидо.

— Разве она не может спокойно обедать и разговаривать? Я просто задал вопрос. Меня интересует судьба этого парня. Он хороший ботаник. Вы хоть знали об этом? О розах ему известно абсолютно все.

— Ты заставляешь ее краснеть, Джулиус. Перестань.

Со склоненного лица Табиты скатывается слеза и падает в масляную подливку на тарелке. Вынув из рукава платок, миссис Коул сует его к носу девушки. Табита сморкается. Дидо сердито смотрит на брата, который, виновато пожимая плечами, потягивает вино. Джеймс же подмигивает Сэму, сидящему напротив. Сегодня у Сэма день рождения. В его честь все домашние — за исключением Джорджа Пейса, который в такой компании чувствовал бы себя неловко, — обедают вместе. На дворе май. Накрапывает легкий дождичек. Рядом с Сэмом сидит Мэри.

— Мисс Лестрейд сказала мне, ваше преподобие, что вы собираетесь в Бат, — говорит Джеймс.

— Быть может, и поедем. Астик с дочерью хотят ехать. И моя сестрица любит этот город.

— Я так хочу снова в театр, — говорит Дидо. — Сейчас там дают «Венецианского купца» с господами Барреттом и Детом. Не желаете ли присоединиться к нам, доктор?

— Театр не интересует доктора, — вмешивается пастор.

— Когда-то я бывал в театре на Орчард-стрит, — вспоминает Джеймс.

— И что вы смотрели? — спрашивает Дидо.

— Боюсь, я не запомнил, — улыбается в ответ Джеймс.

— Мне каждую зиму снится, — говорит Дидо, — что я еду в Бат. День всегда солнечный, все нарядно одеты, а я собираюсь на бал. — Дидо, раскрасневшись, смеется. — А сам город вам интересен, доктор Дайер?