Жажда боли, стр. 4

Пастор захлопывает табакерку, бросает ее в мешок и тихонько испускает газы в эмалированную посудину. Еще один документ, не удостоверение, а рекомендация, весьма примечательная, ибо здесь подпись разборчива — Джон Хантер, настоящий Александр Великий среди хирургов, который полагает, что Джеймс «много преуспел в лечении открытых и закрытых переломов, а также ушибов и владеет искусством ампутации и наложения повязок».Это звучит примерно так, думает пастор, как ежели бы архиепископ Йоркский написал, что я отличаюсь особенным благочестием и являюсь примерным поводырем своей паствы.

Последнее свидетельство, писанное по-французски на великолепной веленевой бумаге, хотя и изрядно помятой. Аккуратный ровный почерк с изысканными завитушками на буквах «F» и «Y», работа секретаря русского посольства. Подписано послом и украшено печатью с императорскими орлами. Охранная грамота Джеймса, в которой он именуется «Un membre distingue de la fraternite de medecine anglaise». [5]

В мешке осталась лишь одна маленькая книжечка. Он так много рассчитывал узнать, когда увидел ее впервые, да и теперь соблазн чрезвычайно велик. Нет сомнений, что это своего рода дневник, что же еще? Но вся книжка исписана каким-то шифром или стенографическими знаками, и пастор, несмотря на неоднократные попытки, так и не смог ничего разобрать. Даже рисунки не поддаются разгадке; невозможно понять, что это — схемы или наглядные иллюстрации хирургических операций, а может, и вовсе чепуха, линии, не имеющие ни малейшего смысла. Лишь одно понятное слово стоит на самой последней странице — Лиза. Давняя любовь? Да и была ли у Джеймса вообще давняя любовь? Лиза. Этому тоже суждено остаться тайной. В полудреме пастор размышляет, не окажется ли и его жизнь такой же книгой, написанной на языке, который потом никто не сможет понять. Кто будет сидеть у огня и разгадывать ее, думает он.

Процесс опорожнения приостановился. Несмотря на громкие предвестники удачного исхода, горшок пуст. Затраченные усилия утомительны, к тому же ему следует поостеречься излишнего напряжения. Негоже кончить свою жизнь подобно никем не оплакиваемому Георгу Второму. Сон подступает, и пастор закрывает глаза. Словно в табачном дыму, перед ним возникают лица Берка и Росса. А следом и других — Мэри, Табиты, Дидо, но не Джеймса. Часы отмеряют движение ночи. «Что же я скажу завтра, — думает пастор. — Что же скажу? Что скажу?..»

Из разжатых пальцев с гладкой неровной поверхности его бедер падают на пол бумаги Джеймса Дайера. Мотылек обжигает крылья, пастор храпит. Из конюшни, достаточно громко, так что слышно через открытое окно в комнате Дидо, которая стоит, обливаясь слезами, доносится пение, хрипловатое и монотонное, на неизвестном чужеземном наречии, полное беспросветной тоски.

Глава вторая

1771

1

Трижды в год преподобный Лестрейд и его сестра делают себе кровопускание. Это своего рода ритуал, вроде копания клубничных грядок в октябре или с каждым разом все более утомительных поездок в Бат в мае, которые придают году законченность и определенность и при отсутствии которых неизбежно возникает ощущение некоей неудовлетворенности. «Кровопускание, — любил говаривать отец пастора, а теперь, в свою очередь, любит объявлять и он сам, скорее ради удовольствия повторять слова отца, нежели побуждаемый искренним убеждением, — очень полезно мужчинам и лошадям. Также оно полезно практичным и сухопарым женщинам».

Обычно эту процедуру производит доктор Торн, человек вполне компетентный. Но на этот раз приехать он не сможет, поскольку недавно упал с лошади, угодившей ногой в заячью нору.

— Почему бы не обратиться к Джеймсу Дайеру? — спрашивает Дидо, закрыв книгу и протягивая руки к вечернему камельку.

Его преподобие постукивает о зубы черенком своей трубки.

— Нет, сестрица, думаю, это не лучший совет.

— Полагаю, ему уже приходилось видеть кровь.

— Конечно, — отвечает пастор. — Может быть, даже слишком много крови.

— Ну, если Торн не может приехать, а доктора Дайера ты попросить боишься, хоть он и пользуется нашим гостеприимством, я сама отворю себе вену. А если не смогу, то попрошу Табиту.

С деланным простодушием пастор спрашивает:

— Неужели доктор Дайер злоупотребил твоим гостеприимством, сестрица?

— Вовсе нет. Не злоупотребил. Ты, как всегда, неправильно меня понимаешь, Джулиус. Это так досадно! Мне потому и приходится делать кровопускание, что ты постоянно меня изводишь.

— Как же я извожу тебя, сестрица?

— Ты противоречишь любому моему желанию.

— Например, купить ложки?

— Ох, какая нелепость, ложки! Да, ложки. А теперь еще и это.

— Ты могла бы и сама его попросить.

— Могла бы. А еще могла бы прогуляться до кабака Сэкстона и опорожнить там бутылочку рома, — с этими словами Дидо встает, и платье ее шелестит, будто живое существо. — Доброй ночи, братец.

— И тебе доброй ночи, сестрица.

С высоко поднятой головой она выходит из гостиной. Уже добрых двадцать лет, думает пастор, он не может взять над нею верх в споре.

Луна в последней четверти, появляется на небе в десять часов и тридцать минут. Его преподобие спит и видит во сне свой сад, потом просыпается, надевает платье, молится, стоя на коленях у окна и широко открытыми глазами глядя на золотой диск ноябрьского утра. На завтрак грудинка с капустой, горячий пунш, затем в кабинете трубка американского табака из Вирджинии, размышления над воскресной проповедью. Слышится лай собак. Звук этот задевает пастора за живое, как звон колоколов. Он открывает окно и выглядывает из кабинета на улицу. Там он видит Джорджа Пейса, своего слугу, со сворой собак, и мистера Астика, приехавшего из Тотлея, — обоих в предвкушении утренней охоты. Астик, прихлебывая из фляги, беседует с Пейсом.

— Здравствуйте, Астик. Давненько не было столь великолепного утра, правда?

— Такие утра, должно быть, ждут нас на небесах, верно, ваше преподобие?

— Тут никаких сомнений. Собаки наготове, Джордж?

— Вон как радуются. Ничего, сейчас угомонятся.

Шерсть у собак лоснится, они вертятся на месте, тихонько покусывая друг друга за горло. Пастора охватывает ощущение счастья, он мнит себя двадцатилетним.

— Мне нужно кое-что сказать доктору. А потом я в вашем распоряжении.

Джеймса он находит у него комнате, тот одевается.

— Прошу меня извинить за внезапное вторжение в столь ранний час.

— Я слышал лай, — отвечает Джеймс. — Собаки так и рвутся.

— Они прямо-таки созданы для такого утра. Впрочем, я явился к вам с поручением: хочу просить вас об одном одолжении. Вы ведь знаете, у нас заведено, что доктор Торн отворяет нам кровь в день ужина церковной десятины; так вот, бедняга упал с лошади, ушиб голову и приехать не может. Моя просьба сводится к следующему: не обяжете ли вы нас? Что до меня касается, то я мог бы и пропустить, но моя сестрица… — следует пауза.

Джеймс молча застегивает пуговицы у колен на своих бриджах. Под окном внизу заливаются лаем собаки. Пастор чувствует неловкость и пятится к двери со словами:

— Впрочем, это все пустое… пустое.

— Нет, отчего же, — говорит Джеймс. — Мы не можем расстраивать вашу сестру. — И они обмениваются улыбками. — Желаю удачной охоты.

— Не хотите ли присоединиться?

— Из меня никудышный охотник, к тому же я испытываю безотчетную нежность к зайцам. Да и нога моя, — он хлопает себя по колену, — станет вам помехой.

— В таком случае как вам будет угодно. Увидимся за обедом.

Пастор торопится, бежит вниз, перепрыгивая через две ступеньки. Из своей комнаты Джеймс слышит, как охотники трогаются, собаки заливаются лаем, рвутся вверх, к небу, натягивая поводки, и постепенно весь этот шум стихает вдали.

вернуться

5

Выдающийся член братства английских врачей (фр.).