Беатриче и Вергилий, стр. 3

— Давайте зайдем с другой стороны, — предложил историк с добрым лицом и ласковым голосом. Набычившись, он смотрел поверх очков. — О чем ваша книга?

Генри смешался. Простой вопрос, на который нелегко ответить. Ведь для того и пишут книги — чтобы дать полный ответ на короткий вопрос. Да еще этот чертов торгаш разозлил. Генри глубоко вздохнул и сосредоточился. Он хотел ответить как можно точнее, но мямлил и запинался:

— Моя книга о способах рассказать про холокост. Событие ушло, остались рассказы. Книга — об их новом подборе. В историческом событии важны не только свидетельства, повествующие о том, что произошло, и тяготах призраков. Оно также требует истолкования и выводов, которые соотносятся с жизнью сегодняшних людей — потомков тех призраков. Необходимо знать историю, но вдобавок нужно понимать искусство. Если музыка — осмысленный набор звуков, а живопись — осмысленный набор красок, то рассказ — осмысленная жизнь.

— Да-да, возможно, — отмахнулся историк, сверля Генри взглядом. — Но о чемкнига?

Генри почувствовал, как засосало под ложечкой. Он сменил курс, заговорив об идее перевертыша:

— Беллетристику и документальную прозу разделить не так-то легко. Вымысел нереален, но правдив; он идет над гирляндой фактов, чтобы достичь психологической и чувственной достоверности. Что касаемо документальной прозы, она реальна с точки зрения истории, но ее правда уклончива, труднодостижима и не имеет намертво прикрепленного смысла. Если история не становится рассказом, она умирает для всех, кроме историка. Искусство — несессер истории. Ее спасательный круг. Искусство — семя, память, вакцина. — Видя, что историк готов его перебить, Генри заспешил, еще больше путаясь: — В случае с холокостом мы имеем дерево, у которого огромные исторические корни и пара-тройка крохотных художественных плодов. Но семена дает плод! Люди питаются плодами. Бесплодное дерево забудут. Мы все перевертыши, — нелогично закончил он. — Каждый человек — мешанина из фактов и вымысла, наши реальные тела — мешки, набитые сказками.

— Я все понял, — чуть раздраженно сказал историк. — Но спрошу еще раз: о чем ваша книга!

На вопрос, заданный в третий раз, ответа не осталось. Может быть, Генри сам не знал, о чем его книга. Возможно, в том-то все и дело. Генри тяжело вздохнул, с шумом выпустив воздух. Лицо его пылало, он пялился на белую скатерть, не зная, что сказать.

— Дейв зрит в корень. — Редактор нарушил неловкое молчание. — И в романе, и в эссе надо бы подкрутить фокус. Вы написали невероятно мощную книгу, это огромное достижение, спору нет, но сейчас роману не хватает интриги, а эссе — гармоничности.

Подошел официант — неизменный спаситель Генри на этом катастрофическом ланче; очередное блюдо становилось поводом для смены темы, натужного веселья и мрачного насыщения, но лишь до тех пор, пока редактор, торговец или историк вновь не ощущали в себе профессиональный (а может, и личный) зуд вскинуть ружье, прицелиться и пальнуть в автора. Весь ланч прошел в таком духе: от фривольных шуток над чрезмерно изысканными блюдами резкий крен к расчленению книги; Генри юлил и огрызался, сотрапезники ободряли и крушили, туда-сюда, туда-обратно, и так до минуты, когда все уже было съедено и все сказано. В обертке из любезностей был вынесен приговор: роман скучен, сюжет хил, персонажи неубедительны, их судьба неинтересна, суть потеряна; эссе мелко, бессодержательно и слабо аргументировано, слог дурен. Идея перевертыша раздражающе неумна и стала бы коммерческим самоубийством. В целом безоговорочный провал, не подлежащий публикации.

Наконец ланч закончился, и Генри был отпущен; он вышел как в тумане. Казалось, функционируют лишь ноги, которые понесли его в неизвестном направлении. Вскоре он очутился в парке, удивившем своим видом. В родной Канаде парк был святилищем деревьев. Лондонский парк являл собой нечто иное — ширь изумительной травы, симфонию зелени. Лишь кое-где очень высокие деревья вскинули ветви, словно боясь заступить дорогу необузданному газону. В центре парка мерцал круглый пруд. Было тепло, солнечно и многолюдно. Бродя по парку, Генри стал осознавать, что с ним произошло. Его пятилетний труд приговорили к забвению. Оглушенный мозг подал признаки жизни. Вот что надо было сказать… И еще это… Кем он себя возомнил?.. Да как она смеет?..В воображении схватка набирала яростную мощь. Генри попробовал дозвониться в Канаду, но жена Сара была на работе и отключила мобильник. На автоответчике он оставил бессвязное душераздирающее сообщение.

В какой-то момент закоченевшие мышцы сладились с бурлившими чувствами: Генри проткнул воздух стиснутыми кулаками и со всей силы топнул ногой, одновременно издав придушенный стон. Это был неумышленный выплеск боли, ярости и огорчения. Соприкосновение ноги с мягкой землей показалось громовым раскатом, который заставил обернуться лежавшую под деревом парочку. Генри изумленно замер. Земля и впрямь дрогнула. Даже недра слышат меня, подумал Генри. Он посмотрел на исполинское дерево, подобное галеону под всеми парусами, музею искусств, разом выставившему всю коллекцию, мечети с тысячью верующих, воздающих хвалу Аллаху. Генри не сводил с него взгляда. Никогда еще дерево так не успокаивало. Любуясь гигантом, он чувствовал, как угасают его злость и отчаяние.

Потом он присмотрелся к публике. Одиночки, парочки, семьи с детьми, компании; люди всяких рас и народностей мирно читали, дремали, болтали, бегали трусцой, играли, прогуливали собак. Тихий солнечный день. Кому тут нужны разговоры о холокосте? Если б в этом умиротворенном стаде нашлись евреи, захотели бы они, чтоб болтовней о геноциде им испоганили славный денек? Кому нужен приставучий чужак, который нашептывает «Гитлеросвенцимшестьмиллионовпылающихдушбожемойбожемойбожемой»? Блин, ведь он даже не еврей, так чего же лезет не в свое дело? Главное — контекст, и он явно ни к черту. Зачем сегодня роман о холокосте? Вопрос закрыт. Примо Леви, Анна Франк [6]и другие уже все сделали — добротно и навсегда.

— К черту… к черту… к черту… — приговаривал Генри.

Мимо прошел парень в скрипучих сандалиях, повторявших вывод сволочного торгаша: «Прыг-скок… прыг-скок… прыг-скок…»

— На фиг… на фиг… на фиг… — бормотал Генри.

Через час он направился к выходу. Вывеска известила, что он бродил в Гайд-парке. Удивительно и забавно. В парк он вошел, клокоча злыми умыслами и обидой, точно мистер Хайд из фантастической повести Стивенсона, а покинул его в образе милого доктора Джекилла.

Генри понял, как надо было ответить историку. Его роман о душе, которую вырвали вместе с языком. Разве не этому, афазии, посвящены все книги о холокосте? По статистике, менее двух процентов уцелевших в нем написали или дали показания о том, что пережили. А те, кто все же об этом поведал, столь точно и достоверно, подобны жертвам инсульта, которые заново учатся говорить, начиная с простейших ясных слогов. Теперь и Генри вошел в подавляющее большинство молчальников. Его перевертыш был об утрате голоса.

Из Гайд-парка Генри вышел уже не писателем. Потребность писать его покинула. Было ли это творческим ступором? Позже он спорил с Сарой, что дело не в ступоре — книга-то написана, фактически две. Было бы точнее назвать это отрешением от писательства. Просто Генри бросил писать. Но жить не перестал. Прогулка по лондонскому парку и великолепное дерево преподали полезный урок: даже в несчастье помни, что дни твои на земле сочтены, и постарайся наилучшим образом распорядиться теми, что еще остались.

Вернувшись в Канаду, Генри убедил жену, что им необходимы передышка и смена обстановки. Не устояв перед соблазном приключений, Сара быстренько уволилась с работы. Супруги выправили бумаги, упаковали пожитки и отправились за границу. Они обосновались в одном из тех великих городов, что являют собой целый мир, в легендарной столице, где самые разные люди находят себя и теряют. Может, это был Нью-Йорк. Или Париж. Или Берлин. Генри и Сара приехали в этот город, чтобы какое-то время пожить в его ритме. Сара, получившая рабочую визу, устроилась сиделкой в наркологическую клинику. Генри, имевший статус иностранца-резидента, то есть бесправного призрака, старался заполнить пустоты в жизни, прежде занятые писательством.

вернуться

6

С. 20. Анна Франк (1929–1945) — еврейская девочка, прятавшаяся с семьей от нацистов в Амстердаме, затем узница концлагеря; ее ставший знаменитым дневник был найден и опубликован уже после войны.