Отныне и вовек, стр. 13

У него на глазах она начинает взрослеть, стареть, а сама говорит ему:

— Как ты изменился.

А он ей:

— Что ты, ничуть я не изменился.

— Прямо не узнать. Ты пришел проститься.

— Нет, всего лишь решил тебя повидать.

— Это ложь, ты пришел проститься.

Он не сводит с нее глаз: она вконец одряхлела, а он, как ребенок, стоит перед знакомым полотном и не знает, что сказать.

И вдруг она исчезает.

Тогда он выходит из музея и на лестнице встречает человек семь-восемь своих приятелей.

Старея у него на глазах, они твердят то же самое:

— Ты пришел проститься.

— Да что вы, — повторяет он, — ничего подобного.

С этими словами он, молодой парнишка, разворачивается, бежит обратно по ступеням — и среди старых картин сам превращается в старика.

Тут он проснулся.

Глава 29

Он долго сидел и слушал, как в трубе завывает ветер, а по крыше барабанит дождь.

Старый дом со скрипом опустился в глубокий ночной мрак, а потом сдвинулся с места и уплыл далеко-далеко от земли и света.

На стенах крысы учились письменам, а пауки перебирали струны арфы, но уловить такие высокие ноты могли разве что подрагивающие волоски у него в ушах.

«Одно потеряешь, другое найдешь, — размышлял он. — Что-то покинешь, к чему-то придешь».

«Что же выбрать?» — крутилось в уме.

«Думай, — подхлестывал он. — Что выбрать? И ради чего?»

В голове — ни просвета. Ни отзвука.

Только шепот:

Спать.

И он заснул, выключив свет позади своего взора.

Его сны прервал паровозный гудок. Скользя в ночи, поезд петлял на поворотах, мчался стрелой по озаренным луной перегонам, вздымал пыль, высекал искры и будоражил эхо, а он дремал, запрокинув голову, и вдруг к нему сами собой пришли знакомые слова:

Губы сулят бесконечность,
Руки сулят тепло.
Единственной ночи вечность —
И старости время ушло.
Пей бесконечности брагу,
Вечность губами лови,
Найдешь и мечту, и отвагу,
И тысячу ликов любви.
Он даже вскрикнул во сне. Нет! А после: «О боже, да!»
И последние строчки скрепили его сон:
Где-то играет оркестр,
И трубы его слышны
Подсолнухам и матросам
На службе чужой луны.

Потом наступило пробуждение. Губы выдохнули:

Где-то играет оркестр.
Кто слышит, тот вечно юн.
И в танце кружится с ветром
Июнь… И опять… июнь.

До прибытия поезда оставалось совсем немного. На пути высились лишь какие-то взгорки. С первыми лучами солнца он понял, что передумал.

Рассвет за окном полыхнул кроваво-красным, город залился прощальным румянцем, а погода сделалась такой прихотливой, что и через тысячу дней не забудешь.

Он пошел бриться, увидел в зеркале над раковиной свое лицо, и глаза наполнились неизбывной тоской.

На завтрак подали гору блинчиков, но он к ним не притронулся.

Неф, сидя напротив, заметила то, что сам он видел только в зеркале, и отстранилась.

— Все раздумываешь? — спросила она.

Он сделал глубокий вдох. Даже в это мгновение ему было невдомек, какие слова слетят у него с губ.

— Оставайся, — сказала она, не дав ему ответить.

— Я бы с радостью, но не могу.

— Оставайся.

Тут она подалась вперед и взяла его за руку.

И веяло от ее пальцев теплом, а от его пальцев — холодом. Она, словно божество, склонилась над могилой и протянула туда руку, чтобы его вызволить.

— Пожалуйста.

— Сколько можно! — вскричал он. — Оставь меня в покое, Богом прошу! — Его сотрясали невидимые взгляду рыдания. — Как ты не понимаешь? Ну не создан я для того, чтобы презреть старость.

— Откуда тебе знать?

— Да это всякий знает. Мой удел — прожить лет до семидесяти и умереть. Потому что тяга кончится. Огонь жизни, доброе пламя всегда рвется вверх, в печную трубу. А грехи, обиды и прочая грязь оседают в дымоходе, как сажа. От копоти дымоход забивается. На меня налипло слишком много сажи. Как можно прочистить свою душу?

— Ершиком, — сказала она. — Доверься мне, я прочищу и отскоблю этот дымоход, чтобы ты снова научился смеяться. Я знаю, как это сделать, ты положись на меня.

— Этого не будет.

— Понятно, — негромко сказала она. — Ты, как я погляжу, просто струсил. Господи, у меня даже глаза щиплет. Но плакать нельзя. Прощай.

— Я еще не ухожу.

— Зато я ухожу. Не хочу смотреть тебе вслед. Ты возвращайся когда-нибудь.

— А сама считаешь, что я не вернусь?

Она кивнула, не размыкая век.

— Прости, — сказал он. — Трудно решиться. Не знаю, готов ли я жить до ста с лишним. Не поручусь, что другой бы на моем месте запрыгал от радости или хотя бы ответил согласием. Все дело в том, — продолжал он, — что уж очень мне будет… одиноко. Идти по жизни без тех, кто был рядом. Видеть, как последний из твоих друзей сходит в могилу.

— У тебя появятся новые друзья.

— Старый друг лучше новых двух. Друзей не меняют.

— Это верно. Друзей не меняют.

Она покосилась на дверь.

— Если ты все же решишь вернуться и нас разыскать, долго не тяни.

— Иначе ничего не выйдет? Понимаю. До старости откладывать нельзя. Когда нужно принять решение: лет до… пятидесяти?

— Ты просто возвращайся — и все, — сказала она.

И ее место вдруг опустело.

Глава 30

У перрона, прямо на рельсах, лежали подсолнухи. Кто-то его опередил: может, Элиас Калпеппер, может, кто другой — поди знай.

На этот раз поезд сделал остановку; в вагоне, покупая билет, он заговорил с проводником:

— Узнаете меня?

Тот пристально изучил его черты, нахмурился, вгляделся еще раз и сказал:

— Что-то не припоминаю.

Поезд запыхтел и тронулся, оставляя позади город Саммертон, штат Аризона.

Глава 31

Пролетев через ровные кукурузные поля, за горизонт, вдоль водной глади, поезд достиг большого, шумного города на озерном берегу.

Глава 32

Поезд, прибывший направлением с востока, не задумывался о пространстве и времени: он только сбавил ход, чтобы проследовать без остановки эту местность, примечательную лишь пыльными ветрами, колючками, ворохами прошлогодней листвы да накрошенной билетным компостером россыпью конфетти, которая приветственно взмыла в воздух и плавно опустилась на землю.

Между тем по обветшалому перрону запрыгал, как серфингист на песчаной волне, знакомый саквояж, а следом — в акробатическом прыжке, с торжествующим криком — приземлился, хотя и качнувшись, но не переломав ноги, его владелец в измятом летнем костюме.

— Ай да я!

Он подхватил обшарпанный саквояж, вытер лоб, оглядел безлюдную местность и задержал взгляд на стойке для писем, торчавшей в конце платформы. В стальном зажиме белело единственное послание, и он поспешил в ту сторону, чтобы высвободить конверт из почтовых тисков. На конверте стояло его собственное имя. Тогда он повернул голову в одну сторону, в другую, пристально вгляделся в тридцать тысяч акров, продуваемых пыльными ветрами, — и не обнаружил ни одной дороги, которая вела бы в это богом забытое место или куда-нибудь прочь.

— Вот так раз, — пробормотал он. — С возвращеньицем. Выходит…

Распечатав конверт, он начал читать:

Здравствуй, Джеймс.

Выходит, ты снова здесь. Чему быть, того не миновать! Но со времени твоего отъезда многое изменилось.