Детская книга, стр. 179

Гризельда Уэллвуд тоже была здесь. Ньюнэмский колледж поддерживал женщин-врачей. Она прошла краткие курсы для медсестер-доброволиц в Кембридже и отправилась с Женским корпусом в качестве офицера по связям, так как свободно знала французский и немецкий и могла помочь общению с пациентами и властями. Сиделки, почти не знающие французского, спрашивали раненых: «Monsieur, avec-vous de pain in l’estomac».Гризельда помогала и пациентам, и сиделкам.

В парижском отеле «Кларидж», выделенном для этой пели французами, устроили госпиталь. Из комнат вынесли мебель, оборудовали палаты и операционную, установили все нужное для стерилизации инструментов. Пошел поток раненых — французов, англичан, немцев. Их надо было выхаживать, оперировать, не пускать к ним (этим занимались суровые сестры) стайки любопытных нарядных дамочек, желающих «навестить раненых». А еще раненые умирали. В подвале устроили тихий морг. Хирурги Женского корпуса раньше оперировали почти исключительно женщин. Но они быстро учились.

Дороти освоила ампутации. Гризельда оказалась особенно полезной под Рождество, для организации вечеринок и развлечений. Мужчины подняли британский флаг с надписью: «Флаг свободы». Суфражистки были недовольны. Мужчины это поняли и поменяли надпись. «Свободу» заменили «Англией», а врачам сообщили, что мужчины «все как один за право голоса для женщин».

Они ставили пьесы. Раненые, контуженые, перевязанные, дрожащие от слабости, они ставили пьесы. И комедии, и не комедии. Пьеса «Дезертир» точно воспроизводила военный трибунал над дезертиром — с садистом-фельдфебелем, суетливым, дерганым лейтенантом, безжалостным судьей-адвокатом. Обвиняемый был героем. Он храбро умирал на сцене перед расстрельной командой.

Раненые аплодировали с кроватей и из инвалидных колясок. Дороти коснулась руки Гризельды.

— Тебе нехорошо? У тебя какой-то странный вид.

— Это все из-за казни. Я боюсь казней. Они его расстреляли так деловито. И при этом… сочувствовали ему.

Дороти мрачно и тихо сказала, что если события пьесы, а также рассказы очевидцев, правдивы, то большая часть солдат просто вынуждена будет дезертировать.

— Говорили, что все кончится к Рождеству. И ничего не кончилось. Они не знают, как это кончится и когда. Я так рада, что ты тут.

— Как ты думаешь, почему они поставили именно эту пьесу? — спросила Гризельда. — Может быть, им становится легче смотреть в лицо реальности, когда они разыгрывают ее на сцене? Или от этого ужас как-то уменьшается? Это чудовищно.

— Мы не можем позволить себе думать о том, что чудовищно. Когда снимаешь временную повязку, то, что под ней, — чудовищно, и ничего нельзя сделать. Они по большей части знают, но не всегда. Знаешь, Гризель, я уже просто не тот человек, что в прошлом году. Той уже нет на свете.

— Хорошо, что мы с женщинами. Они так устремлены на то, чтобы… чтобы идеально справиться… что не сдаются. Большинство женщин большую часть времени.

— Война только началась, — сказала Дороти.

52

Филип Уоррен был по-прежнему в Пэрчейз-хаузе. Садовник и работник ушли на фронт, поэтому дорожка заросла сорняками, а в саду буйствовала трава. Серафита сидела в полутьме, в полусознании, и ждала конца дня, ненадолго оживая лишь ранним вечером, когда на горизонте уже маячила тихая гавань сна. Помона удивила обоих — отправилась в Рай и вызвалась стать сестрой милосердия. Она работала в хайтском госпитале — меняла повязки, выносила судна, оправляла простыни, и это у нее получалось хорошо. Она выучилась утешать умирающих, отвечать на их слова, их бессвязный бред, страх, ярость, призывание матерей — серьезно, бережно и уважительно, и это, как правило, помогало. Она, как во сне, скользила по палатам, но там, где она проходила, на время становилось чище и здоровее. Придя на день домой и лежа в физическом изнеможении посреди запущенного сада, она сказала Филипу, что впервые в жизни чувствует себя полезной, что в ней нуждаются.

— Это все невероятно отвратительно, и когда это делаешь, то чувствуешь… наверное, так чувствовали себя монахини, когда специально делали всякие ужасные вещи. Я теперь хорошо знаю, какие мускулы надо использовать при поднятии тяжестей.

Она помолчала.

— Знаешь, Филип… Этот дом… моя ненормальная семья… теперь я проснулась, и для меня все это как сон. Нет, как два сна. Один полон прекрасных вещей — сосудов, картин, гобеленов, вышивок, цветов, яблок из сада… ну, ты знаешь… а в другом — нескончаемая скука, напрасно потраченная жизнь и все… все, чего вообще не должно быть, но это единственное, что вообще происходит… Я знаю, что ты знаешь. Я больше не буду тебя просить, чтобы ты на мне женился. Я проснулась.

Филип подумал, что, может быть, найдется какой-нибудь раненый, который ее полюбит. За то, что она поправляет ему постель и обмывает его тело от нечистот.

Филип решил пойти добровольцем не из-за Помоны. Он думал об этом. Он смотрел на свои работы, на рисунки, на приглушенно поблескивающие сосуды. Со временем он нашел множество тайников, где Фладд прятал рецепты глазурей, — в стенах дома, между страницами книг, в мемуарах Палисси, в «Современных художниках» Раскина. Филип смешивал составы, пробовал их, менял, подлаживал. Это была долгая и неторопливая работа, она требовала терпения и по временам приводила в отчаяние, но Филип владел неким знанием, владел ремеслом. Он чего-то возжелал всей душой и достиг желаемого. В мире не так много людей, которые могли бы сказать о себе то же самое.

Ему тридцать пять лет. Он не восторженный мальчишка. Людям его класса свойственна осторожность. Он знал, что с большой вероятностью погибнет, и все горшки погибнут вместе с ним.

Он решил, что идет на фронт, потому что мир изменился, и в новом мире его работа невозможна. Он должен разделить это с другими, разобраться с войной и покончить с ней. Судя по всему, у него не было выбора — он уже стал частью чего-то большего. Хотя даже после всех своих размышлений и поисков не знал, почему. Это было так, вот и все.

Он пошел повидаться с Элси и Энн.

— Я так и знала, что ты решишь, — сказала Элси.

— Навещай иногда миссис Фладд, хорошо?

— Она все равно не знает, кто дома, а кто нет. Но уж ладно.

Филипа признали годным. Он отправился в учебный лагерь в Лидде, а осенью 1915 года — в Бельгию, на поля сражений.

Осенью 1915 года два Робина сидели в окопах того, что превратилось в неподвижную линию фронта вокруг Ипрского выступа. Ипр лежал в руинах: дома горели, древняя «Палата суконщиков» была разрушена. Армия перестала тратить силы на титанические попытки наступления и обжилась в окопах и землянках. Летали снаряды, шрапнели и фугасы оставляли воронки и ежеминутно меняли рельеф местности. Боевые действия заключались в основном в набегах на вражеские окопы. С этих вылазок многие не возвращались. Они крались по ничьей земле, пулеметчики засекали их и срезали очередями. По ночам на ничью землю выходили санитары с носилками, в том числе Чарльз-Карл. Они искали живых среди сладкой вони мертвых, спотыкаясь об оторванные руки, ноги, головы и кровавые кишки. Живые часто умоляли прекратить их мучения; Чарльз-Карл впервые в жизни задумался о возможности убить человека и однажды, когда на него еле слышно кричала голова без лица, действительно выстрелил.

Робинам хорошо удавались вылазки, и еще они попали к хорошему командиру, которому доверяли. Они сидели в дверях землянки и ели «маконочи» — тушенку с овощами. Оба чесались: у обоих были вши; у всех были вши. Пахло старыми разорвавшимися снарядами, смертью, немытыми телами и сладким смертоносным газом — британским газом, который относило назад, на британские окопы, когда менялся ветер. Робины вскрывали письма из дому — от Мэриан Оукшотт, и от Филлис, и от Хамфри, который передавал новейшие сплетни про Ллойд Джорджа и привет Робину Оукшотту, если он все еще поблизости. Робин Оукшотт небрежно сказал: