Жена Петра Великого. Наша первая Императрица, стр. 40

На красивую служанку Шереметева засматривались проходившие мимо солдаты и офицеры, но Марта словно не замечала этих взглядов. Однако шаги пастора она отличила от многих и подняла на приемного отца вопрошающий взгляд…

— Здравствуйте, батюшка, — тихо, но твердо сказала она. — Раньше я чаще называла вас только «господин пастор», но нынче позвольте называть отцом!

— День добрый, доченька! И отныне всегда называй меня так…

— А со мной ты не поздороваешься, несносная гордячка Марта? — обиделась Катарина. — Совсем забыла свою несчастную, одинокую, плененную дикарями подружку!!

— Дай я обниму тебя, сестренка! Только руки вытру. Нынче у нас много стирки. Я помогаю денщику господина фельдмаршала, а он таскает для меня воду из реки.

Марта обняла названую сестру, но как-то отстраненно, без прежней трогательной нежности. Зато на пастора она смотрела, как на родного отца, с горечью и надеждой.

— Шереметев не обижает тебя, дочка? — спросил пастор, заранее надеясь услышать от Марты уверения в учтивости русского фельдмаршала.

— Смотря что называть обидой, — пожала плечами Марта.

— Неужели он осмелился прикоснуться к тебе?! — гневно сжимая кулаки, воскликнул пастор.

— Если вы, батюшка, о мужских вольностях, то не бойтесь, господину фельдмаршалу не до меня. Он немолод, обременен вседневными заботами и слишком тоскует по своей супруге. Шереметис называет меня «дочкой» и не позволяет своим офицерам приставать ко мне.

— Тогда чем же он обидел тебя, девочка?

— Он лишил нас свободы. В этом и есть главная обида. Я не хочу ехать в Россию. Я хочу остаться здесь и дожидаться Йохана. Я все равно убегу!

Голос Марты прозвучал так упрямо и резко, что пастор сразу поверил в серьезность ее намерений.

— Марта, родная, — попытался уговорить ее пастор. — Если ты попытаешься сбежать, то получишь пулю в спину. После неудачного бегства Эрнста московиты предупредили нас, что будут стрелять, если кто-то повторит его попытку!

— Они не шутят, — вмешалась в разговор Катарина. — Они и вправду будут стрелять! У них такие страшные глаза, когда они злятся!..

— Я бывала в настоящем бою, и меня не испугают их пули! — воскликнула Марта.

— Побереги свою жизнь для Йохана, девочка, — преподобный Глюк пустил в ход последний аргумент. — Если несчастный мальчик жив, то он найдет тебя даже в Московии! А я буду умолять русского царя вернуть тебе свободу!

Марта задумалась. Несколько минут все трое молчали. Катарине наскучило ждать, и она принялась оглядываться по сторонам, с интересом изучая новую для себя бивуачную жизнь. Почти тотчас девушка заметила, как поодаль неуверенно топчется ее недавний знакомец, молодой русский сержант. Катарина с готовностью повернула к нему свое хорошенькое личико, и на нем сама собой засияла кокетливая улыбка. Сержант поприветствовал Катарину, по-военному сдвинув каблуки и решительно кивнув головой. Осмелев, очаровательница отошла на несколько шагов в сторону, чтобы без помех побеседовать со своим кавалером. Суровый оклик отца заставил ее вернуться на место. Девушка обиженно надула губки и стала ждать, пока отец переговорит с названой сестрицей. Сержант между тем сменил военные манеры на партикулярные и отвесил Катарине учтивый, но несколько неуклюжий поклон. Затем вздохнул огорченно, махнул рукой и уныло зашагал своей дорогой.

Пастор между тем обнял Марту и стал тихо читать «Отче наш». Воспитанница шепотом повторяла за ним слова молитвы.

— Да будет воля твоя!.. Воля ваша, батюшка, — решила она. — Я поберегу свою жизнь. Ради Йохана!

Глава 17

ДОРОГАМИ ОТСТУПЛЕНИЯ

Отъезд в Московию был решен. Пастор Глюк считал это расплатой за свои недавние тайные сношения с русским двором и ожидание московитов, обернувшееся гибелью Мариенбурга и разорением Ливонии. Пасторша надеялась, что когда-нибудь им все-таки удастся вернуться на родину, и девочки Глюк разделяли ее веру. Эрнст рассчитывал на бегство, а Марта ни на что не рассчитывала и ничего не ждала, кроме спасения и возвращения Йохана. И вера эта теплилась в ней, как свеча, все эти бесконечно долгие дни подневольного путешествия в Россию.

Войска Шереметева грузно снялись с лагеря и выступили в обратный путь. Они тянулись по дорогам, защищая походными порядками ордер-де-баталии громоздкие обозы с припасами и стада скота, сторожась сильными арьергардными заставами от недобитых шведских отрядов. Пылали у них за спиной поджигаемые неумолимой рукой латышские деревни и вызревшие поля, в ожесточенной брани факельных команд тонули жалкие мольбы крестьян, просивших пощадить их кров и хлеб. Искусных мастеров — плотников, кузнецов, канатчиков, краснодеревщиков — солдаты хватали насильно, приказывали наскоро грузить добро, собирать жен-ребятишек и идти с войском на Москву: «Великому государю в мастеровых людях надобность зело большая!» Ревел, блеял и визжал угоняемый московитами скот. Забирали даже собак, чтоб было кому стеречь и пасти скотину. Домашняя птица, которую невозможно было забрать за кордон, шла под нож: янтарный отвар и нежное куриное мясо щедро заполняли солдатские миски.

— Спаси, Господи, батюшку Борис Петровича, щедро питающего! — крестились на бивуаках солдаты, жадно хлебая сытное варево и вдоволь упиваясь густым пивом из разоренных крестьянских погребов. Пиво же хлюпало у них под башмаками пенистыми лужами, и в них отражались отблески большого огня, пожиравшего сельские дома, амбары с зерном, сараи с сеном…

— Ничаво, рябяты! — утешали свою совесть вчерашние деревенские парни в солдатских кафтанах. — Мужик хитер, никогда последнего не отдаст, довольно заховает по лесам и хлеба, и семян! Деревьев полно, топор имеется — новую избу по зиме поставит. А шведа-супостата ему прокормить нечем будет! На-кась, выкуси, Карлушка свейский! Хрен паленый тебе, долгомордому, а не Ливония!

Под надежной охраной драгун и казаков пылили нескончаемые вереницы крестьянских возов, угрюмые и подавленные мужчины с самопалами за плечами вели понурых коней, заплаканные женщины, сидя на тюках, из последних сил утешали детей. С московским войском с родной земли уходили двенадцать тысяч латышских душ, так наивно поверивших в свободу из рук новых захватчиков и поднявшихся на восстание против шведской власти и немецких помещиков. Теперь им оставалось только бежать, страшась мстительного, расчетливого гнева прежних хозяев. Шереметев приказал своим офицерам забирать с собой каждого, кто пожелает уйти вслед за войском, велел выделить повозки для их скудного имущества и надежный конвой. Но разве увезешь на телеге под неумолчную жалобу скрипучих колес свою родину?

— Что ж ты, Москва, сулила нам свободу, а ныне землю нашу убиваешь? — срывалось с почерневших от гари губ латыша проклятие: — Черт забери твою душу, твой род до седьмого колена!!

— Не лайся, чухна! — пряча глаза, отвечал с высоты седла русский драгун. — На Руси-матушке земли довольно, чай, и тебе кус сыщется! Государь-батюшка на обзаведение и деньжат пожалует… Московским государевым крестьянином век вековать всяко получше будет, чем холопом у немца спесивого!

— В ад вас обоих, и немца, и московита!!!

Отчаявшись, иные отряды латышских повстанцев нападали на обозы московского войска, на оторвавшихся от главных сил фуражиров и разведчиков. На дорогах авангарды Шереметева находили страшно разрубленные, исколотые, раздетые донага тела солдат и драгун, казаков, калмыков и башкир. С лютой матерщиной уходили по следу в леса карательные команды, настигали, дрались, убивали, вешали. Ливония плакала кровью, провожая Шереметиса…

Этот путь слился для Марты в один бесконечный день, когда она тряслась в возке с фельдмаршальским багажом, помогала Порфиричу на бивуаках стряпать нехитрую еду для «боярина» или стирать для него белье, а еще — вспоминала о Йохане или молилась. Когда армия Шереметева и следовавшие с ней беженцы и пленные останавливались на ночлег и разбивали лагерь где-нибудь в чистом поле, к Марте приходил пастор или она сама навещала названого отца и его семейство.