Отверженная невеста, стр. 12

Их отъезд из Парижа совпал с новой революцией. Король Карл Х, последний из Бурбонов, был низложен, и на престол взошел Луи-Филипп из династии Орлеанских, некогда заседавший в Конвенте и голосовавший за отрубание аристократических голов. То был единственный компромисс, хоть отчасти примирявший роялистов с бонапартистами. События не обещали стать столь кровавыми, как сорок лет назад. На сей раз никому не рубили голов, да и пули свистели как-то лениво, невзначай. Однако служанки и повар были не на шутку напуганы.

– Не бойтесь! – подбадривала их виконтесса. – Сейчас доберемся до заставы, а за городом ничего не происходит.

На восточной заставе их встретил патруль, уже присягнувший новому королю. Молодой офицерик с рыжими усиками, явно выходец из мелких буржуа, мечтающий сойти за дворянина, с напыщенным видом просмотрел их документы и вдруг замер, выпучив водянистые рачьи глаза.

– Что-то не так, господин офицер? – поинтересовался граф Сергей. Его застенчивость как рукой сняло, в голосе позвякивал металл.

«И впрямь заколдованный рыцарь!» – приятно удивилась Елена.

Офицерик уставился на него и, не скрывая изумления, спросил:

– Вы – граф Ростопчин? Сын московского губернатора?

– Да, – подтвердил Сергей и не без гордости добавил: – Граф Федор Ростопчин – мой отец.

– Не смею вас задерживать, дамы и господа! – словно щенок, взвизгнул рыжеусый офицерик, возвращая документы и торопливо отдавая честь.

– Трогай! – крикнул кучеру виконтессы граф Сергей.

Карета тронулась, направляясь к поднятому шлагбауму, а офицер вдруг опомнился и, побежав следом, кричал в окно:

– Вы ведь не сказали, куда вы едете? Я обязан спросить…

– В Россию, разумеется! – Опустив кожаную шторку и откинувшись на спинку диванчика, граф Сергей вздохнул, печально глядя на Елену: – Папенька не в первый раз меня выручает, сам того не ведая… Пусть земля ему будет пухом. Он умер, как мученик!

Раскаявшийся повеса перекрестился на православный манер и опустил глаза.

Глава третья,

в которой предается забвению старый неоплаченный долг

Граф Федор Васильевич Ростопчин умирал долго и мучительно. Первопричиной болезни явилось страшное горе, которое он не в силах был пережить. Еще в тысяча восемьсот двадцать третьем году, живя в Париже, супруги Ростопчины заметили, что дочь Лиза, их «ангельчик», начала покашливать. Заметили слишком поздно, потому что девушка намеренно скрывала начавшуюся у нее чахотку и просила домашнего доктора Альбини ничего не говорить родителям. Уже несколько месяцев она упрашивала папеньку вернуться в Петербург, хотя прекрасно понимала, что балтийский воздух для нее теперь смертельно опасен.

– Тебе не терпится повидать своего дружка милого, Борисушку? – догадывался граф, однако возвращение на родину изо дня в день откладывал. Что ему было делать в Петербурге? Выслушивать в свой адрес устарелые упреки? Чувствовать со всех сторон ненависть, терпеть злопыхательство? Ему нравилась парижская жизнь в лучах славы. Роялисты до сих пор носили его на руках, всерьез считая победителем Наполеона наравне с императором Александром.

– Мы не виделись пять лет, – потупив взор и залившись стыдливым румянцем, сказала Лиза.

Ровно десять лет прошло с того дня, когда она впервые познакомилась с Борисом Белозерским в театре Позднякова во время представления немецкого зингшпиля «Ужин холостяков». Они были тогда совсем детьми, наивными и шаловливыми, как котята. Их детская симпатия, неумелая игра во влюбленность должна была бы умереть вместе с детством, как это обычно бывает. Но, вопреки всеобщему закону, игра переродилась во вполне осознанное, пламенное чувство, одинаково воодушевлявшее их сердца. Закончив пажеский корпус, Борис поступил на военную службу в кирасирский полк, расположенный в Гатчине, и писал Лизе оттуда письма, полные нежности и любви. Он продолжал сочинять стихи и всегда просил ее высказывать свое мнение. Они уже совсем не походили на те первые неумелые вирши в духе Хераскова, которые юный Белозерский дарил ей в детстве. Эти строчки вдохновляла новая русская поэзия, недавно давшая первые всходы в Царскосельском лицее и уже расцветавшая на страницах журналов и альманахов. Лиза была в восторге от борисушкиных стихов, заучивала их наизусть и читала Софи. Сестра чаще ругала их, чем хвалила, пеняла Лизе на ее испорченный вкус и, в конце концов, высказывала мнение, что любые стихи по-русски звучат вульгарно. «Да ты и языка-то родного уже не помнишь!» – в сердцах бросала ей Лиза и давала себе слово больше никогда не читать борисушкиных стихов мадам де Сегюр. Однако, получив очередное драгоценное письмо из Гатчины, первым делом бежала к сестре, потому что ей больше не с кем было поделиться радостью.

Граф чрезвычайно гордился своим «ангельчиком». Достигнув возраста невесты, Лиза была не просто хороша собой, она затмевала всех красотой. Во время приемов и балов в доме Сегюров и мужчины, и женщины не могли удержаться, чтобы не высказать графу Федору Васильевичу и графине Екатерине Петровне восторга по поводу необыкновенной красоты и обаяния их младшей дочери. Конечно, претендентов на ее руку и сердце оказалось бы не мало. Однако горячо любящий отец не торопился с устройством замужества своей любимицы. Оттого, может быть, он и тянул с возвращением в Россию, догадываясь, что его Лиза и Борис Белозерский любят друг друга. Впрочем, он ничего не имел против этого союза, ведь Белозерские достаточно знатный и богатый род, хотя для «ангельчика» он мог бы найти и более блестящую партию.

Когда в результате случайности обнаружилась болезнь Лизы и преступному укрывательству доктора Альбини настал конец, граф испугался. Чего-то подобного он ждал все последние годы и готов был к самому страшному удару, к возмездию, но… «Но моя Лиза! Почему же искупительной жертвой избран мой “ангельчик”?!» – в отчаянии шептал он, обливаясь слезами, простояв всю ночь на коленях перед образами. А ранним утром поднял пинками обленившихся от веселой парижской жизни слуг и закричал им не своим голосом: «Живо собираться, едем в Москву! В Москву, черти окаянные!»

Ростопчины вернулись в Россию летом тысяча восемьсот двадцать третьего года и сразу, не задерживаясь в Москве, переехали в Вороново, заново отстроенное после пожара. Сюда же вскоре прибыла огромная коллекция картин, статуй и ваз, приобретенная графом за границей и вдвое превосходящая по ценности и значимости сгоревшую в двенадцатом году. Теперь Федор Васильевич мог хвастаться перед гостями подлинниками Дюрера и Рубенса, Мурильо и Грёза, Веласкеса и Рембрандта и другими великими именами. В конюшнях снова жевали овес кони самых престижных пород, в том числе и ростопчинской. Семейство художника Тончи вновь поселилось в Воронове, и друг семьи Сальватор первым делом взялся за написание портретов домочадцев, начав, по настоянию графа, с «ангельчика».

С яростным упорством и необычайным размахом воссоздавая деревенскую жизнь довоенного прошлого, Федор Васильевич будто вознамерился повернуть время вспять, в ту пору, когда все они жили счастливо, еще не было его пресловутого губернаторства и он ничего не знал о переходе супруги и дочери Софьи в католическую веру. Лиза, всегда любившая Вороново, оказавшись в родной стихии, почувствовала себя лучше. Болезнь приостановилась, на щеках девушки снова заиграл свежий румянец. Еще из Парижа она послала письмо в Гатчину и с нетерпением ждала Бориса. Он, испросив отпуск у полкового начальства, раньше Ростопчиных прибыл в Москву и гостил теперь у отца в подмосковном поместье, в двадцати верстах от Воронова.

Лиза сидела у окна своей комнаты и перечитывала письма и стихи Бориса, когда из самой отдаленной аллеи парка показался всадник на гнедом коне. Она вдруг почувствовала сильное сердцебиение, письмо выпало из ее ослабевших рук. В следующее мгновение девушка бросилась вон из дома, никого не замечая на своем пути.

Граф в это время сидел в креслах перед дворцом, на том самом месте, где в сентябре двенадцатого года, под огромными статуями бронзовых коней, от которых нынче остались одни постаменты, биваком расположились офицеры после оставления Москвы. Вместо генерала Ермолова и английского посланника Вильсона теперь компанию ему составляли художник Тончи и секретарь графа Александр Булгаков. Говорили соответственно о пустяках: о живописи, о театре, а не о судьбах России, как тогда. Разговор тек медленно и лениво, будто в дреме. Федор Васильевич потягивал шампанское, к которому сильно пристрастился за время пребывания в Париже. Тончи предпочитал сельтерскую воду, а Булгаков держал перед собой блюдце с первыми ягодами крыжовника. Как раз в это время мимо вихрем пронеслась Лиза, ни с кем не поздоровавшись, ни на кого не взглянув.