Virago, стр. 17

… Возле самого города, лежавшего в отдалении дымчатой мозаикой, дорога шла по холмам. Окружающий вид стал разнообразнее и пестрее, то тут, то там краснела черепица, белела колокольня или ограда, желтел посев или чернела пашня, светлела переменчивая под облачным небом вода – да и ложбины с возвышенностями не давали глазу соскучиться: словом, это было всем приятное путешествие – если бы не менялось так быстро небо, еще минуту назад почти чистое (солнца, однако, не было – хоть время, казалось, было полуденное!), а сейчас испещренное сине-белыми крутобокими облаками.

Больше всего их теснилось на севере и востоке. Они скользили с поразительной быстротой, как будто сами по себе (здесь, внизу, ветра не было), заполоняя оставшуюся голубизну – их подбрюшья тяжелели и темнели, подергивались странным туманцем, который густел в белесую пелену, похожую на сухие паучьи тенета.

Она уже поняла, к чему это. Она уже искала взглядом укрытие, но все деревни, будь они неладны, оказались в чудовищном отдалении – словно на дурной картине, написанной без оглядки на перспективу. Хуже того – гряда холмов стала выше, и пологие склоны тянулись вниз на мили и мили, переходя в лоскутный покров полей.

Она поспешала, шагая как могла шире, шаг ее то и дело срывался в шаткую рысь – памятную телу по прежним снам и по яви.

Однако странное состояние воздуха изрядно искажало перспективу – потому что одна из усадеб, выстроенная на склоне, чуть ли не подкатилась ей под ноги: в мощеном покатом дворе суетились женщины. Она обогнула жилище, рассчитывая спуститься как можно ниже. Неожиданно совсем близко открылся город – ярусы предместий, выкипевших аж на стену: видны были только зубцы, обведенные серебряным светом, отраженным от моря… А над морем языком вытянулась черная, сплывшаяся от собственной тяжести туча, и с нее опускалось в воду нечто, похожее на дымный сталактит… Торнадо! Охвостье его исчезало в угрожающем блеске воды, и он сейчас должен был наскочить на гавань!

Фонтаном взметнулись обломки. Еще! Еще! Черный смерч окутался дымом и стал толще – словно он кормился разрушением. Завороженно следя за ним (почему она при этом стояла на четвереньках?) она забыла об опасности сзади, и всполошилась лишь когда на плечи почти ощутимым грузом легла мгла.

Там, за спиной, все было в пепельных, от земли до неба тенетах – был это ливень, или движение воздуха так странно влияло на мокрую хмарь? Среди них, неподвижных, шествовал торнадо – и ее пронизала тягучая судорога узнавания – словно столп из ветра, земли и воды был живым, имеющим имя и душу врагом. Он шествовал, подпирая слившиеся в единый свод тучи, втягивая в себя новые и новые полосы тенет. Его голос овладел воздухом и заместил воздух.

И он близился.

Она легла наземь лицом вниз под напором тугого ветра; через миг он оборвался, и пало безмолвие. В безмолвии она подняла от земли отяжелевшую голову:

Торнадо был рядом.

Но это был уже не он.

Зримо упругий, точно свитый не из воздуха, а из прозрачных жил, сверху донизу пронизанный белым сиянием столп толщиной в ее – не больше – охват стоял, казалось, на расстоянии протянутой руки, не вызывая не малейших колебаний воздуха.

День одиннадцатый,

на исходе которого мона Алессандрина становится женщиной.

– Дон Карлос, друг мой, он сделал мне подарок! Он подарил мне белую лошадку, такую же как у вас, нарочно к завтрашней охоте, – Алессандрина явно хотела что-то от него услышать. Она сидела перед ним, смотрела ему в глаза и, наверное, отражалась там вся, как есть: слегка ссутулившаяся, теребящая плоеный край рукава, ожидающая слова, ласки, мимолетного мановения руки, отметающего прочь все кручины и печали.

– Ну, придется мне подарить вам двух лошадок! Одна будет гнедой масти, другая – вороной. Таким образом, у вас будут три разномастных лошадки, и вы всегда сможете выбрать ту, которая будет лучше сочетаться с вашим платьем.

– Я вовсе не напрашивалась на подарок, дон Карлос, – Алессандрина была одновременно польщена и разочарована. Она ждала других слов – серьезных и тревожных, чтобы, оттолкнувшись о них, рассказать Карлосу о торнадо и спросить, не стоит ли ей при новом его явлении – раз он встречает его изо сна в сон и уже знает, чувствует – попросту шагнуть в ветряной столп – Я знаю. Донна Алессандрина, сегодня вечером я позвал тех, которые еще остались моими друзьями, в мой загородный дом. Среди них есть и дамы. Там будет маленький пир в духе старой Византии. Могу ли я рассчитывать, что вы примете приглашение, и прислать за вами носилки через час после вечерни?

Черные носилки ждали ее у паперти, и в них был он сам, одетый пышно и мрачно в долгополое, с вырезными рукавами платье, щедро подбитое никогда не виданным ею соболем. Когда она садилась в носилки, ей послышался за спиной шепоток, пробежавший среди выходящих прихожан, но тут плотные занавеси сомкнулись, шум стал глуше, а свет исчез.

Носилки привезли их к очень старинному мавританскому дому; он стоял в предместье, уже за крепостной стеной, и был укрыт высоким дувалом.

Стойкий дух сандала и розы наполнял каждую трещинку, каждую ложбинку арабесков, сплошь оплетающих стены и многосводчатые потолки. Слабо освещенные покои были полны вкрадчивого молчания ковров – ничто не скрипело под ногой, не падало со стуком на камни, отзываясь эхом в каждом закоулке. Чем дальше вел ее под руку хозяин, тем больше ароматов сплеталось в густеющем воздухе.

Путь окончился в довольно высоком расписном покое. Лепестки живых роз (откуда? – зимой!) медленно опадали с деревянной галерейки, и на этом вся Византия заканчивалась. Прочее было Мавританией, только Мавританией. «У меня две Отчизны… Но одна скоро падет…» Он оставил одну ради другой, но этот осколок нежно хранит у сердца.

Покой был пуст.

Тонкий дымок кудрявился над курильницами, и сладкий холодок ладана чувствовался в этом дымке наравне с приторным, почти удушливым благоуханием неизвестного вещества. На Алессандрину этот запах нагнал тоску.

– Скоро ли начнут собираться? – спросила она, проходя по коврам к столу.

Карлос смотрел на нее и вспоминал графа Мирафлор. Она не похожа ни на одну из двоих, принесших ему беду. Она – мед и золото, чистый мед и чистое золото, мед в ее темных глазах, золото – в мелко завитых волосах, и вся она точно припорошена им: проведи пальцем по выступающим позвонкам, и на пальце останется золотой налет.

– Все уже в сборе, донна, нам некого больше ждать.

Между ними сиял карафинами и блюдами стол; стол походил на город, полный арен и мечетей.

Они смотрели друг на друга поверх сияющего града-на-столе. Розовые лепестки соскальзывали с ее гранатового платья, но оставались на волосах.

«Ты умница, ты догадаешься…» – Вы верно меня поняли, донна. Вы мой единственный друг, и вы дама; я почти не солгал вам, когда говорил о дамах и друзьях.

По ее молчанию он подумал было, что гостья сердится, и удивился, когда, не сказав ни слова, она села и позволила налить себе полный бокал вина.

Вместо двух высоких кресел был диван, полукругом огибающий стол, и их, севших рядом, не разделяло даже самой маленькой подушки.

– Вы дадите мне знать, когда мое общество вам наскучит, хорошо?

Она кивнула, подняла бокал и краем его задела край д'Агиларова бокала – звон – должно быть, это излюбленный обычай Венеции, где стекло такое звонкое.

– А сейчас, донна, будет маленькое развлечение. О ней только и говорят в городе, и я нанял ее на этот вечер нарочно, чтобы показать вам…

Алессандрина подумала, что об этом тоже – всенепременнейше – будут говорить в городе.

Заиграла музыка, вначале чуть слышно; она так играла долго, словно настраивая слух и зрение; с появлением танцовщицы музыка стала громче, точно та принесла ее в своих волосах.

– Ее зовут Арана. Это фамилия, но звучит, как языческое имя. Говорят, дон Кристобаль от нее без ума…

«Арана» было последнее, отчетливо расслышанное Алессандриной, потому что горячая и невесомая рука обняла ее, и пальцы погладили плечо сперва поверх рукава, а потом, перебравшись чуть выше – по открытому телу.