Москва слезам не верит, стр. 18

Проснулась она поздним вечером. Еровшин, уже одетый, писал за столом. Людмила подошла к нему, обняла, заметив при этом, что он прикрыл написанное лежавшей рядом папкой.

– Забудем про наш разговор, – попросила она.

– Забудем, – пообещал Еровшин и добавил: – Меня некоторое время не будет в Москве, ты пока не звони мне, когда вернусь, я тебя сразу найду…

На следующий день Людмила возвращалась после работы в общежитие. Вчерашний разговор не забывался. Может быть, она была слишком настойчива, но она встречалась с Еровшиным уже почти два года, и ей хотелось определенности. Но определенность всегда ультимативна, а она уже поняла, что ультиматумы опасны. Ее мать иногда говорила отцу:

– Если опять напьешься, домой не приходи.

Отец напивался, домой не приходил, оставался ночевать у другой женщины.

Тогда мать выдвинула новый ультиматум:

– Не будешь ночевать дома, можешь вообще не приходить.

И однажды отец вообще больше не пришел. Людмила поняла, что мужчины звереют от ультиматумов и поступают по-своему. К тому же большинству мужчин терять было нечего. Все их имущество помещалось в одном чемодане, жили в основном в казенных квартирах, легко меняли один дом на другой, тем более что дома мало чем отличались друг от друга.

Людмила понимала, что ее роман с Еровшиным когда-нибудь закончится. Ее часто принимали за его дочь. Ее это не волновало, но она не хотела, чтобы Еровшина увидели с ней девчонки из общежития. Конечно, старый, разница в двадцать пять лет. Но с ним интересно, а рассказы молодых о том, как они служили в армии, ходили в самоволку, надоели. К тому же все истории были похожи: с глупыми старшинами, с молодыми лейтенантами, которые не умели командовать. У молодых парней самые сильные впечатления были от службы в армии: это и путешествие, чаще всего за тысячи километров, и опасности, и необходимость отстаивать свое мужское достоинство.

Собственно жизнь у парней начиналась после армии. Они возвращались на свои заводы, с которых их призывали на службу, или не возвращались, оставаясь в тех местах, где служили, ходили на танцверанды, где находили будущих жен. Снимали комнаты или поселялись в семейных бараках, жили в них иногда по двадцать лет, ожидая очереди на квартиру. В отпуск вначале ездили к деревенским родственникам, потом в заводские дома отдыха или пансионаты, рожали детей, чаще всего двоих, реже троих. Комната заставлялась кроватями, столом и шкафом для одежды – больше не помещалось. Женщины к сорока годам начинали болеть, постоянно простуживаясь на стройках и в продуваемых цехах. Почти все пили. Собирались обычно после работы, брали бутылку на троих, домой возвращались пьяненькими, летом усаживались во дворе играть в домино. «Забивали козла» по всей стране, наверное, потому, что домино – это еще и возможность побыть в компании. До темноты стучали костяшками, потом ложились спать, утром уходили на заводы.

Огромная страна жила в одном режиме, другого просто не было. Вырывались немногие. Наиболее сильные парни иногда уходили в спорт, но через несколько лет возвращались на те же заводы и пили еще больше от тоскливого сознания, что ухватились за другую жизнь, но не удержались. Некоторые играли в игры, предложенные начальством, участвовали в соревнованиях, на их станках устанавливали красные вымпелы, награждали значками «Ударник пятилетки», в юбилеи и по праздникам они получали ордена и медали, которые надевали два раза в году – на майские и ноябрьские демонстрации. Зарабатывали практически все одинаково. Те, у кого разряд выше и выше квалификация, получали чуть больше, но не намного, поэтому никто не работал в полную силу. Каждый прихватывал что мог с работы. Строители тащили белила, краску, лак, сантехники – краны, электрики – провод, розетки, выключатели, с автозавода выносили карбюраторы, распределительные валы, электрооборудование. Людмиле казалось, что подворовывали все, – что воровала вся страна. Как-то она сказала Еропшину:

– А куда же вы смотрите? Ведь все растаскивают. А кто не тащит, на того смотрят, как на идиота.

Еровшин ответил такое, до чего она никогда не додумалась бы сама:

– Так задумано, – усмехнулся Еровшин. – Это государственная политика, чтобы подворовывали.

– Это же плохо, когда воруют. Кому же это выгодно?

– Государству, – пояснил Еровшин. – Государство всем недоплачивает, и там, наверху, понимают, что на такие деньги прожить невозможно. То, что подворовывают, это как бы дополнительная зарплата. Но это и преступление одновременно. Пока ведешь себя тихо, тебе это не то чтобы прощают, а смотрят сквозь пальцы. Но – пока покорен. А если вздумаешь бунтовать, выступать против власти, у нас всегда есть повод взять тебя за задницу: ты же воруешь, ты же закон нарушаешь. Вот ты недовольна, что вам на хлебозаводе мало платят. И решила организовать забастовку, потребовать, чтобы платили больше. И это справедливо. На зарплаты, которые вы получаете, жить нельзя. Но тебе тут же припомнят, что со стройки ты тащила краску и обои, с автозавода запчасти, с хлебозавода тащишь сливочное масло, изюм, сахар.

– А ты откуда знаешь? – удивилась Людмила.

– Так ведь со всех хлебозаводов и кондитерских фабрик это тащат. Поэтому каждому бунтарю мы всегда обеспечим отъезд от трех до пяти лет в места не столь отдаленные.

– Неужели правда? – удивилась Людмила.

Глава 4

Еще и еще раз перебирая в памяти вчерашний разговор с Еровшиным, его просьбу несколько дней не звонить, Людмила забеспокоилась. Неужели конец? Она понимала, что это когда-нибудь закончится. Но не так сразу и так незаметно, как бы между прочим: он был в ее жизни почти два года, и его не станет? И никаких скандалов, когда можно утешать себя тем, что он виноват и она правильно поступила, что ушла, бросила – как бросала уже много раз, когда убеждалась, что бесполезно встречаться дальше.

Успокойся, сказала она себе, всегда есть запасной вариант. Но запасного варианта не было несколько месяцев. Она продолжала знакомиться, кое-кто звонил, с кем-то она ходила в кино, но нигде ничего серьезного не просматривалось – слишком много времени занимал Еровшин. Может быть, Рудольф с телевидения? Она встречалась с ним дважды. Он пригласил ее в один из домов на Шаболовке, что рядом с техцентром. В двухкомнатной квартире собралась компания из нескольких телевизионных операторов. Из разговоров она поняла, что две девицы – помощницы режиссеров, одна гример, две из костюмерной. Все по парам. Рудольф привел ее. Сошлись вечером, после десяти часов, когда закончилась какая-то передача. Хозяин квартиры, пожилой, сорокалетний, тоже работал на телевидении. По тому, как он выпил первый стакан портвейна – быстро и жадно – и сразу опьянел, она поняла, что он из пьющих, может быть даже алкоголик. В запущенной грязной квартире не чувствовалось женской руки. Хозяин, перехватив ее взгляд, пояснил:

– Я живу один. Жена ушла. Не к другому, – посчитал нужным объяснить он. – Просто ушла.

Видно было, что в доме собираются часто. Пили в основном портвейн. Еровшин приучил ее к хорошим винам. И если даже она пила виски – с содовой и кубиками льда, этот крепкий напиток не драл горло так, как водка. Отработавшие смену, усталые телеоператоры быстро хмелели, совсем как рабочие конвейера автозавода. Тарелок не хватало, колбасу нарезали на газете, прямо из консервной банки ели бычки в томате. Такое бывало в каждом из общежитий, где ей пришлось пожить. И разговоры ей напоминали заводские. Только на заводе ругали мастеров и инженеров, а здесь режиссеров и редакторов. Время от времени одна из пар уходила во вторую комнату. Потом женщины шли в ванную, мужчины садились к столу, выпивали, некоторое время молчали, но вскоре опять вступали в разговор.

Рудольф тоже позвал ее во вторую комнату. Здесь стояла семейная двухспальная кровать и тахта, покрытая ковром. Рудольф обнял ее и сразу стал стягивать с нее трусики.

И вся любовь, подумала она тогда и, выставив колено, ударила его между ног. Рудольф скорчился от боли, хотя она ударила его слегка – на танцверандах, когда ее пытались затащить в кусты, она била по-настоящему, отключая надолго.