Совсем другие истории, стр. 49

Аминь тебе, Джерри, и всем остальным тоже. Я уже говорил, что не осуждаю его решение. Когда кто-то хочет сойти с автобуса, просто дайте ему выйти, и если ему заблагорассудится спрыгнуть между остановками, это его личное дело. Быть может, парня все достало, быть может, он устал от бесконечных попыток добиться бог знает чего. Когда я увидел, как худо ему от того, что он не может больше играть на гитаре, я сказал — просто, чтобы хоть как-то его встряхнуть, — что он был великим гитаристом, а он ответил, что ему недостаточно того, что он был.Он хотел продолжать быть — не важно кем, музыкантом, любовником, чем угодно, лишь бы быть.

Да, леди и джентльмены, в тот миг я понял, как здорово родиться самому или иметь дядюшку, или дедушку, или все равно кого в Братиславе, или Леополи, или Калоче, или любой другой дыре в этой гребаной Центральной Европе — в этом чертовом аду, в этой выгребной яме. Достаточно даже просто вдохнуть этот смрад, эту вонь — ею тянет даже в Вене и в Черновицах; но это еще не даст вам силу быть.Скорее наоборот. Если бы только Джерри смог понять, потеряв руку, как ему повезло, что он уже был. Свобода, вечный праздник, невероятное ликование от того, что больше не надо быть, не надо играть музыку, что он получил наконец пропуск на выход из этих чертовых казарм жизни.

Может быть, он не смог, потому что не родился и никогда не жил в застоявшемся воздухе Паннонии, спертом, как свалявшееся шерстяное одеяло, в насквозь прокуренной таверне, где кормят плохо, а поят еще хуже, но где так хорошо сидеть, когда в окна стучит дождь и воет ветер, — а там, где свирепствует жизнь, всегда льет как из ведра и ветер остер, как нож. Да любой бакалейщик из Питры или Вараждина мог бы научить всю Пятую авеню — кроме, может быть, тех товарищей, которые приехали туда из Нитры, или Вараждина, или еще какого грязного захолустья, — что это за счастье, когда ты уже был.

О, это смирение, этот чистый свет прошедшего времени, о, это неверное и мирное состояние, в котором все легче перышка и никакого тебе самомнения, тяжести, убогости и смятения настоящего! Не поймите меня превратно, речь вовсе не о каком-то конкретном прошлом и тем более не о ностальгии, не о боли и муке возвращения. Прошлое ужасно. Все мы чертовы варвары и исчадия ада, но наши прадеды и прапрадеды были еще хуже — жестокие дикари и ничего больше. Я ни за что не согласился бы бытьв их времена. Нет, я не говорю, что хотел бы дезертировать из армии жизни и чтобы у меня все было уже в прошлом. Легкая инвалидность иногда просто дар божий: инвалид не обязан лезть во все происходящее, рискуя собственной шкурой.

Быть — больно, бытие никогда не оставляет вас в покое. Делай то, делай это, работай, борись, побеждай, влюбляйся, будь счастлив, ты обязан быть счастливым; жить — значит выполнять священный долг быть счастливым, если ты несчастлив — это позор. И вот ты делаешь все возможное, чтобы слушаться, и быть хорошим, и счастливым, и умным, как тебе велели, но как это сделать, когда все против тебя, когда любовь валится на голову, как кирпич с крыши, когда от каждой встречи с жизнью остаются синяки, когда ты идешь, прижимаясь к стене, чтобы не попасть под колеса кому-нибудь из этих чертовых лунатиков, а стена внезапно разваливается на кусочки — острые камни, осколки стекла, ты уже весь в порезах и кровь течет, или ты с кем — нибудь в постели и вдруг неожиданно понимаешь, какой должна быть настоящая жизнь, и это невыносимо грустно, так что остается только подобрать с пола одежду и идти вон, — слава богу, что на углу есть бар: о, что за наслаждение выпить чашечку кофе или стакан пива!

Да, конечно, выпить пива — тоже способ сделать так, чтобы у тебя все было. Ты здесь, сидишь себе и смотришь, как дышит пена, один пузырек в секунду, удар сердца, вот и одним ударом меньше, отдохновение и обещание покоя твоему усталому сердцу, все уже позади. Я помню, как бабушка, когда мы приезжали к ней в Суботицу, занавешивала острые углы мебели одеждой и убирала на чердак железный стол, чтобы мы, дети, не поранились, если во что-нибудь врежемся, бегая по дому, а еще она всегда закрывала электрические розетки. Вот оно самое, когда ты уже был, — это жить в доме без острых углов, где нельзя разбить коленку, где нет слишком ярких лампочек, которые слепят глаза, где все тихо и спокойно, вне игры, где нет никаких ловушек.

Вот, дамы и господа, что оставила нам в наследство Центральная Европа. Несгораемый шкаф, пустой, но запертый на замок, специально на случай грабителей и чтобы никто туда ничего не засунул. Пустой, ничего, что хватало бы за душу и волновало сердце, жизнь вся там, уже прожитая, в полной безопасности, надежно защищенная ото всех случайностей, не бывшая в обращении банкнота в сто крон старыми, которую положили под стекло и повесили на стенку, так что отныне и навсегда ей не страшна инфляция. В любом романе лучшая часть — это эпилог, по крайней мере с точки зрения автора. Все уже случилось, все написано, решено и разрешено, персонажи жили долго и счастливо и умерли в один день, или они уже мертвы, какая разница, все равно больше ничего не случится. Писатель держит эпилог в дрожащих руках. Перечитывает его, может быть, даже меняет слово-другое, но уже ничем не рискует.

Каждый финал — по определению счастливый, потому что это финал. Вы выходите на балкон, ветер колышет герани и анютины глазки, первая капля дождя стекает по щеке; если дождь уже льет, то можно насладиться стуком капель по подоконнику, когда он прекратится, вы пойдете прогуляться перед сном, обменяетесь парой слов с соседом на лестничной клетке, вам обоим совершенно неважно, о чем говорить, приятно просто поболтать, а из окна внизу и вдалеке видна узкая полоска моря, пылающая, словно клинок, в лучах заходящего солнца. На следующей неделе мы уезжаем во Флоренцию, говорит сосед. Отлично, я там когда-то был. И вот вы спасены от утомительного перелета, стояния в очередях, жары, толп туристов, бесконечных поисков свободного столика в ресторане. Короткая прогулка, освеженный дождем воздух, потом снова домой. Не нужно слишком напрягаться, а то расстроишься и будешь плохо спать. А бессонница, дамы и господа, поверьте мне, вещь ужасная: она сокрушает вас, душит, преследует, ходит за вами по пятам, отравляет вас — да, бессонница есть высшая форма бытия, бытие равняется бессонница, вот почему все мы должны спать. Сон — преддверие подлинного «уже было», но и это уже кое-что, вздох освобождения…

Ханиф Курейши. Наконец они встретились

Муж любовницы Моргана протянул руку.

— Ну здравствуйте в конце концов, — произнес он. — Мне понравилось, как вы стояли там, на той стороне улицы. Очень приятно, что по зрелом размышлении вы все-таки решили заговорить со мной. Присядете?

— Морган, — сказал Морган.

— Эрик.

Морган кивнул, бросил на стол ключи от машины и примостился на краешке стула.

Мужчины посмотрели друг на друга.

— Выпьете? — спросил Эрик.

Может быть… Потом.

Эрик заказал еще бутылку. Две уже стояли на столе.

— Не возражаете, если я выпью?

— Валяйте.

— Так и сделаю.

Эрик прикончил свою бутылку и поставил ее на стол, продолжая сжимать горлышко пальцами. На безымянном Морган увидел тонкое обручальное кольцо. Кэролайн всегда клала свое на блюдо, стоявшее на столе в коридоре моргановой квартиры, и забирала его, когда уходила.

— Это Морган? — спросил тогда незнакомый голос в телефонной трубке.

— Да, — отвечал Морган. — А это…

— Вы парень Кэролайн? — продолжал голос.

— Кто говорит? — поинтересовался Морган. — Кто вы?

— Человек, с которым она живет. Эрик. Ее муж. Так пойдет?

— Ага. Понятно.

— Пожалуйста, — сказал Эрик на том конце провода. — Пожалуйста, давайте встретимся. Пожалуйста.

— Зачем? Зачем вам это нужно?

— Мне нужно кое о чем вас спросить.

Эрик назвал кафе и время встречи. В тот же день, несколько часов спустя. Он будет там. Будет ждать.