Лорд Джим, стр. 77

Его господин вернулся после беседы с белым человеком и медленно направился к частоколу на улицу. Все радовались его возвращению, так как каждый боялся не только того, что его убьют, но и того, что произойдет вслед за этим. Джим вошел в один из домов, куда удалился старый Дорамин, и долго оставался наедине с вождем племени буги. Несомненно, он обсуждал с ним дальнейшие шаги, но никто не присутствовал при этом разговоре. Только Тамб Итам, постаравшийся стать поближе к двери, слышал, как его господин сказал:

– Да. Я извещу народ, что такова моя воля; но с тобой, о Дорамин, я говорил раньше, чем со всеми остальными, и говорил наедине, ибо ты знаешь мое сердце так же хорошо, как знаю я самое великое желание твоего сердца. И ты знаешь, что я думаю только, о благе народа.

Затем его господин, откинув занавес в дверях, вышел, и он – Тамб Итам – мельком увидел старого Дорамина, сидящего в кресле; руки его лежали на коленях, глаза были опущены. После этого он последовал за своим господином в форт, куда были созваны на совещание все старейшины буги и представители Патюзана. Сам Тамб Итам рассчитывал, что будет бой.

– Нужно было только взять еще один холм! – с сожалением воскликнул он.

Однако в городе многие надеялись, что жадные пришельцы вынуждены будут уйти при виде стольких смельчаков, готовящихся к бою. Было бы хорошо, если бы они ушли. Так как о прибытии Джима население известили еще до рассвета пушечным выстрелом в форте и барабанным боем, то страх, нависший над Патюзаном, рассеялся, как разбивается волна о скалу, оставив кипящую пену возбуждения, любопытства и бесконечных толков. В целях обороны половина жителей была выселена из домов; они расположились на улице, на левом берегу реки, толпясь вокруг форта и с минуты на минуту ожидая, что их покинутые жилища на другом берегу будут объяты пламенем. Все хотели поскорей покончить с этим делом. Благодаря заботам Джюэл беженцам приносили пищу. Никто не знал, как поступит их белый человек. Кто-то сказал, что сейчас положение хуже, чем было во время войны с шерифом Али. Тогда многие оставались равнодушными, теперь у каждого есть, что терять. За каноэ, скользившими вверх и вниз по реке между двумя частями города, следили с интересом.

Две военные лодки буги лежали на якоре посредине течения, чтобы защищать реку; нить дыма поднималась над носом каждой лодки. Люди варили рис на обед, когда Джим, после беседы с Брауном и Дорамином, переправился через реку и вошел в ворота своего форта. Народ столпился вокруг него, так что он едва мог пробраться к дому. Они не видели его раньше, так как, вернувшись ночью, он только обменялся несколькими словами с девушкой, которая для этого спустилась к пристани, а затем тотчас же отправился на другой берег, чтобы присоединиться к вождям и воинам. Народ кричал ему вслед приветствия. Какая-то старуха вызвала смех: грубо пробившись вперед, она ворчливо приказала ему следить за тем, чтобы ее два сына, находившиеся с Дорамином, не пострадали от рук разбойников. Стоявшие поблизости пытались ее оттащить, но она вырывалась и кричала:

– Пустите меня! Что это такое, о мусульмане? Этот смех непристоен. Разве они не жестокие, кровожадные разбойники, живущие убийством?

– Оставьте ее в покое, – сказал Джим; а когда все стихло, медленно произнес: – Все будут целы и невредимы.

Он вошел в дом раньше, чем замер вздох и громкий шепот одобрения.

Несомненно, он твердо решил открыть Брауну свободный путь к морю. Его судьба, восстав, распоряжалась им. Впервые приходилось ему утверждать свою волю вопреки открытой оппозиции.

– Много было разговоров, и сначала мой господин молчал, – сказал Тамб Итам. – Спустилась тьма, и тогда я зажег свечи на длинном столе. Старшины сидели по обе стороны, а леди стояла по правую руку моего господина.

Когда он начал говорить, непривычные трудности как будто только укрепили его решение. Белые люди ждут теперь на холме его ответа. Их вождь говорил с ним на языке его родного народа, выяснив много таких вопросов, какие трудно объяснить на каком бы то ни было другом языке. Они – заблудшие люди; страдание ослепило их, и они перестали видеть разницу между добром и злом. Правда, что несколько жизней уже потеряно, но зачем терять еще? Он объявил своим слушателям, представителям народа, что их благополучие – его благополучие, их потери – его потери, их скорбь – его скорбь. Он оглядел серьезные, внимательные лица и попросил припомнить, как они бок о бок сражались и работали. Они знают его храбрость… Тут шепот прервал его… Знают, что он никогда их не обманывал. Много лет они прожили вместе. Он любит страну и народ великой любовью. Он готов жизнью заплатить, если их постигнет беда, когда они разрешат бородатым белым людям удалиться. Это злые люди, но и судьба их была злая. Разве он давал им когда-нибудь дурной совет? Разве его слова приносили страдания народу? – спросил он. Он верит, что лучше всего отпустить этих белых и их спутников, не отнимая у них жизни. Дар невеликий.

– Я тот, кого вы испытали и признали честным, – прошу их отпустить.

Он повернулся к Дорамину. Старый накхода не пошевельнулся.

– Тогда, – сказал Джим, – позови Даина Уориса, твоего сына, моего друга, ибо в этом деле я не буду вождем.

43

Тамб Итам, стоявший за его стулом, был словно громом поражен. Это заявление вызвало сенсацию.

– Дайте им уйти – вот мой совет, а я никогда вас не обманывал, – настаивал Джим.

Наступило молчание. С темного двора доносился заглушенный шепот, шарканье ног. Дорамин поднял свою тяжелую голову и сказал, что нельзя читать в сердцах, как нельзя коснуться рукой неба, но… он согласился. Остальные поочередно высказали свое мнение: «Так лучше…», «Пусть они уйдут…» и так далее. Но многие – их было большинство – сказали просто, что они «верят Тюану Джиму».

В этой простой форме подчинения его воле сосредоточено все – их вера, его честность и изъявление этой верности, которая делала его даже в собственных его глазах равным тем непогрешимым людям, что никогда не выходили из строя. Слова Штейна – «Романтик! Романтик!» – казалось, звенели над пространствами, которые никогда уже не вернут его миру, равнодушному к его падению и его добродетелям, – не отдадут и этой страстной и цепкой привязанности, которая отказывает ему в слезах, ошеломленная великим горем и вечной разлукой. С этого момента он больше не кажется мне таким, каким я его видел в последний раз, – белым пятнышком, сосредоточившим в себе весь тусклый свет, разлитый по мрачному берегу и потемневшему морю. Нет, я вижу его более великим и более достойным жалости в его одиночестве и пребывающим даже для нее – девушки, глубже всех его любившей, – жестокой и неразрешимой загадкой.

Ясно, что он поверил Брауну; не было причины сомневаться в его словах, правдивость которых словно подтверждалась грубой откровенностью, какой-то мужественной искренностью в признании последствий его поступков. Но Джим не знал безграничного эгоизма этого человека, который – словно натолкнувшийся на препятствие деспот – приходил в негодование и мстительное бешенство, когда противились его воле. Хотя Джим и поверил Брауну, но, видимо, он беспокоился, как бы не было недоразумения, которое могло привести к стычке и кровопролитию. Вот почему, как только ушли малайские вожди, он попросил Джюэл принести ему поесть, так как он собирается уйти из форта, чтобы принять на себя командование в городе. Когда она стала возражать, ссылаясь на его усталость, он сказал, что может случиться несчастье, а этого он никогда себе не простит.

– Я отвечаю за жизнь каждого человека в стране, – сказал он.

Сначала он был мрачен. Она сама ему прислуживала, принимая тарелки и блюда (из сервиза, подаренного Штейном) из рук Тамб Итама. Немного погодя он развеселился; сказал ей, что еще на одну ночь ей придется взять на себя командование фортом.

– Нам нельзя спать, старушка, – заявил он, – пока наш народ в опасности.

Позже он шутя заметил, что она была мужественнее их всех.