Сестра милосердия, стр. 27

– А ты как думала! Бывает, конечно. В последнее время в России такая точно появилась. Эволюция по принципу – какими рублями человек свою жизнь мыслит. Если тысячами – это одна особь. Живет себе человек на свои жалкие тысячи и мыслит тоже тысячами. А вот когда удается ему начать зарабатывать десятками тысяч – это становится уже другая особь, более о себе понимающая. И отношение у этой особи к миру уже другое складывается, десятками тысяч обусловленное. А когда человек начинает сотнями тысяч в мозгу ворочать, жизнь свою к ним пристраивая, то с ним, получается, уже и заново знакомиться надо, это другой человек совсем. Я уж не говорю про миллионы и десятки миллионов – тут уж все. Тут туши свет, выноси святых угодников. Стоит только на мою дочку посмотреть…

– … Тогда зачем вы ей Костиного сына отдали? – тихо спросила Таня, с трудом вставив наболевший вопрос в поток Адиных неожиданных откровений.

– А кому его еще воспитывать, как не тетке родной, скажи? У него больше никого нет, у Матвейки нашего. Анька, жена Костина, круглой сиротой была… А у Ленки своих детей нет, вот я и подумала, что она его в сердце принять сможет. Должен же в ней материнский инстинкт проснуться! Это ж такая штука, инстинкт этот, ничем не управляемая, природная… У всякой бабы в наличии имеется, и у нее должен быть!

– Ну, дай бог, чтобы так и было… – вздохнула Таня, отодвигая от себя тарелку. – Спасибо вам, Ада, за хлеб за соль, за вкусное угощение. Пойду я к себе, полежу немного перед дорогой. Голова болит – сил нет…

– Тань, а может, останешься? Билет Сергей сдаст, потом другой купим… Останься, Тань! Так лихо мне тут одной… И поговорить не с кем по-человечески…

– Нет, Ада, поеду я. Тяжело мне здесь. Простите и не обижайтесь, пожалуйста.

– Да бог с тобой. Чего ты у меня прощения просишь? Это ты меня прости, девочка…

Ровно в семь часов Таня спустилась вниз. Ада встала ей навстречу из кресла, показала рукой на два больших чемодана в углу:

– Вот, там для тебя подарки. Шмотки всякие красивые. Носи, не побрезгуй. И вот шубу еще я тебе новую купила. Это норка, самая дорогая, блек-лама…

– Ой, не надо, Ада! Что вы… – категорически запротестовала Таня, вытянув вперед ладони. – Не надо, у меня уже есть шуба, она тоже норковая!

– Ой, да видела я эту твою шубу… Уж прости, но я велела ее выбросить. И не возражай даже! Поверь, я лучше в этом разбираюсь. Надевай!

Она чуть не силой впихнула Таню в черный роскошный мех, прошлась вокруг нее критически, подвела к зеркалу:

– Ну сама посмотри… Есть разница?

Таня взглянула на свое отражение довольно равнодушно, потом робко потянула губы в вежливой благодарственной улыбке:

– Спасибо, конечно. Очень красиво.

– Да не то слово – красиво! Понимала б чего! Ты посмотри, посмотри на себя повнимательнее – совсем же другим человеком выглядишь!

Таня с ней спорить не стала. Но и разглядывать себя с пристрастием тоже не стала. Ну, шуба. Ну, действительно красивая. Легкая и блестит, как шелк. Ее шуба тоже хорошей была, и носила она ее с удовольствием, ходила в ней да радовалась своей жизни потихоньку. А сейчас прежнюю радость из души будто ветром выдуло, одна пустота осталась, и никакой новой шубой ее уже обратно не заманить, наверное. Да, Ада права – совсем она другой человек теперь, безрадостный и несчастный…

В аэропорт Ада ее провожать не поехала. Не любила суеты человеческой, как сама объяснила. Простилась с Таней на крыльце дома, еще раз попросив не держать на нее обиды. Потом стояла, рукой махала вслед отъезжающему «ламборгини» – маленькая одинокая фигурка на фоне большого дома…

За всю дорогу до аэропорта Сергей не проронил ни слова, смотрел перед собой пристально и внимательно. Фонарь под его глазом сквозь толстый слой грима почти не просматривался – так, отсвечивало чуть синевой да багровостью, что даже и шло ему немного, шарму какого-то придавало. Вообще, лицо его можно было бы и за красивое счесть, хоть картину с него пиши, если б не проступала на нем слишком явственно печать лакейской тупой брезгливости, некой подловатости даже. Таня взглядывала на него изредка, вздыхала да жалела от души – пропадет не зазря парень на чужих дармовых хлебах, ни богу свечкой, ни черту кочергой… На прощание улыбнулась ему тепло, тронула рукой за твердокаменное плечо:

– Ладно, Серега, прощай. Не держи обиды. Фингал пройдет, и все с ним уйдет, все забудется. Каждый живет как может. И каждый сам в своей жизни хозяин. Ничего, терпи, раз сам себе такое счастье выбрал.

Он только рукой махнул в ответ – какое уж там счастье, чего говоришь такое… Повернулся, быстро пошел прочь, подальше от этой странной девчонки. И чего приехала, спрашивается? Взяла и разбередила все в сердце, с годами в порядок уложенное. И впрямь, так все правильно там сложено было – комфорт и удобство сверху, чтоб под рукой всегда, а остальное, всякое там гордо-мужицкое – подальше, подальше! В самый уголок его затолкать, чтоб не верещало при случае. Не видно его там, не слышно, и слава богу. А тут приехала, понимаешь ли, жалельщица… Ну ее, эту девчонку с ее душевным пониманием! Чего с нее возьмешь – простушка, она и есть простушка! Кто ее просил-то скрытое да потайное своими именами называть? Никто и не просил…

Всю процедуру досмотров-проверок Таня теперь прошла легко, прошлого опыта набравшись. Даже равнодушно как-то. И в иллюминатор тоже смотрела равнодушно, взлетая над прекрасной страной Францией. Ничего ее больше не трогало, будто жизнь из нее ушла. И проклятая обида все копошилась и копошилась внутри, устраивалась надолго и по-хозяйски. Откинувшись в кресле, решила она в спасительный сон нырнуть, да тоже не тут-то было – слишком уж явственно привиделось ей Отино заплаканное личико с перепуганными, будто потравленными упреком к ней глазками – где ты, нянька моя сердечная, почему бросила? Вздрогнув, она открыла глаза и снова заплакала, тихо всхлипывая. Что-то спросил у нее по-французски сердобольный сосед-старичок, но она только рукой на него махнула невежливо – отстаньте, мол…

Глава 13

– Танюха! Ты, что ли? Откудова? – моргала заспанными слезящимися глазками бабка Пелагея, уставившись на нее в открытую дверь. – Вот тебе на… А я думаю, кто это в дверь трезвонит в такую рань…

– Я это, я, бабушка. Вернулась вот.

– Как это – вернулась? Прямо из Парижу, что ль, вернулась? А Отечка где?

– А Отечку у меня отняли, бабушка. Забраковали меня как няньку да и отняли…

– Да как это – забраковали? А чем ты им не подошла? Здесь, значит, хорошей нянькой была, а там плохой стала?

– Ну да… Сказали, что рожа у меня для их французской жизни не подходящая. Стыдно им на мою рожу деревенскую глядеть.

– Обманули, стало быть? Ох, ироды… Да ты заходи, чего на пороге стоишь, как неродная! Заходи, расскажи все по порядку. Эта ведьма, что здесь была, так распорядилась, что ль? Ой, а она мне и сразу не поглянулась, чертовка эта. Старая, а туда же, под молодуху рядится… И имечко у нее подходящее – Ада! Туда ей, стало быть, и дорога потом определится! За такие дела уж точно в рай ей дорога заказана!

– Да погоди, бабуль, не ругайся. Она и невиновата вовсе. Это дочка ее, Лена, Отю забрала. Не понравилась я ей – деревенская, говорит, грубая, некрасивая… Она даже и матери своей ничего не сказала, не то что мне. Спящего его увезла ночью, тайком… Он к ней на руки даже не пошел – боялся сильно, а она его все равно увезла…

Пройдя в комнату, она упала на диван, уставилась на бабку широко открытыми, полными обиды и слез глазами. Сглотнув, проговорила тихо:

– Ой, бабушка, что же теперь с ним будет-то! Я как подумаю – так сразу страх меня берет… Чего ж они творят с ребенком, сердца у них нет!

Затаившаяся и придремавшая внутри боль, будто резко проснувшись от этого отчаянного слезного возгласа, тут же и встрепенулась, и начала дергать торопливо за все подвластные ей ниточки-веревочки Таниного организма. Спрятав лицо в ладони, она затряслась вся, зашлась в плаче – нехорошем уже, больном, истерическом. Бабка, глядя на нее, только руками всплеснула. Взметая на ходу сухими седыми патлочками, быстро посеменила на кухню и вскоре вернулась, встала перед Таней в боевую позицию и от души брызнула ей в лицо водой изо рта. Таня резко вздрогнула, то ли икнула, то ли взвизгнула от наглой такой неожиданности, но плакать перестала. Вдохнула-выдохнула – и будто отпустило ее. Потом еще раз с силой набрала в грудь воздуху и махнула на бабку Пелагею рукой. Сердито, но незлобиво махнула, вспомнив конечно же, как таким же вот образом она и в детстве ее лечила от страстно-болезненных слез.