Истоки. Книга вторая, стр. 74

Душа его оказалась беззащитной перед самым острым жалом русского ультиматума: в случае отказа сухопутные и воздушные силы Красной Армии вынуждены будут начать операции по уничтожению окруженных в котле. Вся ответственность ляжет на генерал-полковника Паулюса. Ответ ожидали до десяти часов 9 января 1943 года.

С обостренной впечатлительностью Фридрих наблюдал за генералами, обсуждавшими ультиматум.

Высокая, сухощавая фигура Паулюса присутулилась с какой-то невыразимой драматической значимостью, сосредоточенное, замкнутое лицо с крутым лбом ученого, как думал Фридрих Хейтель, тревожно и страдальчески омрачено тяжелой ответственностью.

Фридрих знал мнение отца о Паулюсе, питомце Секта: вдумчив, подготовлен, способный тактик, умеет планировать крупные операции, но нет твердости, решимости, умения и желания рисковать. Мир службиста ограничен рамками полученных свыше приказов. До января 1942 года этот штабной генерал не командовал ни корпусом, ни дивизией, ни даже полком, а потом был назначен командующим армией.

Фридрих думал, что Паулюс, как все замкнутые люди, страдал больше других, не поверяя свои мысли даже бумаге, не ведя дневника, как это делали почти все офицеры и солдаты немецкой армии. Редко писал даже своей жене, еще не старой, веселой румынской аристократке. Никому не рассказывал о своих встречах с людьми, о своей жизни и служебной карьере.

«Я сознаю все эти ни с чем не сравнимые муки моих солдат и офицеров, и это сознание давит на мои решения, – думал Паулюс, слушая споры генералов. – В конфликте между долгом повиновения приказу (о нем мне то и дело напоминают, подчеркивая, что важен каждый лишний час) и долгом человечности по отношению к моим солдатам я отдаю приоритет долгу повиновения. – Он налил себе кофе, отпил глоток. – Неповиновение есть политический акт против фюрера. А я никогда не помыслю о поражении Германии с целью свержения Гитлера».

Паулюс встал, вскинул коршунячью голову, и подчеркнуто повторил слова фюрера:

– Я, в сознаний своей ответственности перед богом и историей, заявляю: не уйдем никогда из Сталинграда! – И, подавляя искушение, отрезал путь к переговорам: – Я отклоняю предложение Советов. Я приказываю открывать огонь по парламентерам без предупреждения.

– Ну что ж, возможно, наше самоубийство позволит стабилизовать фронт, – сказал генерал Зейдлиц, командующий танковым корпусом. В первые дни окружения генерал этот предлагал прорываться, не испрашивая разрешения у фюрера. Он даже покидал в костер свои личные вещи, чтобы быть налегке.

«Говорят, что история никогда не признавала за полководцем право приносить в жертву жизнь своих солдат после того, как они лишились способности сражаться», – подумал Фридрих Хейтель.

Русский летчик, который разбрасывал со своего самолета У-2 листовки с текстом предложения о капитуляции, был сбит и пленен. Невысокий, румяный сержант охот по и с улыбкой отвечал на вопросы Фридриха. Он не только не боялся, но даже как бы вроде жалел или снисходил до понимания их положения. Оно не казалось ему безвыходным.

– Сдавайтесь, зачем зря подыхать?

Лейтенант Гекман ударил его по лицу.

Летчик устоял на ногах. Побледнел, раздувая ноздри.

– Поостерегайтесь давать волю лапам. Вы у нас вот где! – И он сжал кулак.

– Это ложь! Фюрер окружит клещами всех русских, – закричал Гекман. Он снял с пленного унты, теплую куртку. Пленного вывели за окопы в нижнем белье. Он все еще остерегал немцев от опрометчивого шага, как будто не о своей уж жизни думал, а о том, как бы зазря не погубили они себя. Солдатам сказали, что так будут поступать со всеми парламентерами.

Когда грохнули выстрелы, солдаты колыхнулись в строю и тут же застыли с безразличием ожидающих смерти. Кажется, они знали, что русские могли добить их в любой момент и что сделают это, когда сочтут нужным.

XIV

Фридрих Хейтель видел, как над аэродромом два истребителя сражались насмерть с пронзающей душу грацией и изяществом. «Смерть может быть красива, – думал он, наблюдая за поединком «небесных фехтовальщиков», испытывая спортивный азарт, бездумное желание развлечься и скрытый, постоянно сверлящий в последнее время душу ужас. – Да, смерть может быть красива, когда погибают не эти вот обмороженные, сломленные страданием, жалкие теперь пехотинцы, а молодые летчики. Синхронно сработавшиеся каждым биением сердца, молниеносным зигзагом мысли с послушными машинами, в короткие минуты уплотнившие в себе жизнь, бьются они насмерть под эту адскую и все же прекрасную музыку – рев и гул моторов, глухие раскаты зениток, еле слышный внизу треск пулеметов, охрипших от ярости».

На аэродроме взорвался транспортный самолет с горючим, только что прилетевший из Плоешти. Оглушительным грохотом вплелась смерть его пилотов в смерть тех двух в небесах: охваченные ярким пламенем, они оба падали из голубой бездны. Неустойчивыми памятниками поднялись два столба дыма, траурно-густых, краткотечных, как и жизнь этих молодых летчиков-истребителей. Сгустились усеявшие землю обломки крылатого металла.

Самолета, высланного фюрером за отцом, все еще не было.

Прилетели два Ю-52 с четырьмя тоннами груза. У всех офицеров плотоядно загорелись глаза в ожидании хлеба и колбасы. Выгрузили из самолетов мотки колючей проволоки, старые газеты, солдатские памятки, кровельный толь.

Самолет с продовольствием, подраненный зенитным огнем, приземлился на «ничейной» земле – между немецкими и русскими позициями. Фридрих видел в бинокль, как русские в белых шубах выносили из самолета ящики.

Послышалось какое-то дикое завывание, рыдание, крики. От голода и бессильной злости выли немецкие солдаты и офицеры.

Едва внесли тяжелораненых офицеров в опроставшиеся Ю-52, как солдаты на костылях, расталкивая охрану, сшибая друг друга в снег, кинулись к самолетам. Крики, проклятия, стоны измученных, озверевших подавляли душу Фридриха. Ему стыдно было перед отцом, фельдмаршалом райха, и за отца, рыцарски честного, преданного долгу, отечеству и своим солдатам.

Офицеры полевой жандармерии вытащили из самолета лейтенанта с засохшим окровавленным бинтом на шее. Они сорвали бинт, и под ним оказалась говяжьи-красная рана – с такими ранами не отправляли даже в полевой лазарет, а он домой норовил улететь. Отлет задержался на пять минут, пока заседал военно-полевой суд тут же за стеной из снега. С лейтенанта сняли шинель, эрзац-валенки, поставили за взлетной дорожкой. Он был так измотан, что едва стоял, повернувшись затылком с кровавой раной к холодному солнцу. По глазам его, смотревшим куда-то мимо людей, Фридрих заключил, что человек этот с какой-то отбитой памятью, забыл, кто он и зачем живет и живет ли он. Резкая команда, и глаза его вдруг жутковато-жизнелюбиво вспыхнули, он прикрыл ладонью рану на шее, но тут же отдернул руку и поднес к глазам. Жить хотелось лейтенанту, жить тут, на этой земле, пусть убивают тут сто раз в день.

На снегу, подтянув к животу ноги с обмороженными черными пальцами, он казался маленьким, хилым. Поземка засыпала его перекошенный рот, мокрые красные ноздри.

Только взревели самолеты моторами, раненые и обмороженные, замотанные в тряпье, бросились к ним, они садились на плоскости. Их сбрасывали в снег, под ноги, били пинками. Двоих не успели стащить, и они остались на крыльях взлетевшего самолета. Сначала сорвалась сумка, потом обмороженный, обгоняя сумку, упад на землю. Другой упал при развороте. Сверху из-за облаков рьяно метнулись русские истребители…

«Если я не скажу отцу сейчас, он никогда не узнает, что я думаю. Но отцы должны знать…» – думал Фридрих.

– Отец, меня мучит вопрос: для каких нравственных целей используют нас?

Отец не в состоянии был вести с сыном эти непривычно тяжелые разговоры. От крайней усталости (он почти не спал) раздваивались мысли и чувства: видел себя со стороны жалким стариком с лицом аскета, с головой абстрактного мыслителя.

«Велизарий выигрывал обороной… Мольтке вынуждал противника к атаке…» – все чаще вспоминал фельдмаршал полководцев, не приносивших ему сейчас успокоения. Они давно умерли, оставив огрубленные мысли о живой и сложной в свое время жизни. И не чувствовали ужаса его положения.