Истоки. Книга вторая, стр. 54

– И это все, что вы знаете и думаете о человечестве?

– Меня убьют?

– Стоило бы. Но с пленными мы не воюем.

Оставив майора офицеру разведки, Юрий уехал в городской комитет партии.

В кабинете он снял сапоги и, не раздеваясь, а лишь расстегнув ворот гимнастерки, лег на диван. Предельная ясность воспоминаний того, что видел и делал за эти бессонные двое суток, мешала уснуть…

Мимо задремавшего в приемной дежурного Юля пробалансировала босиком на цыпочках в кабинет, присела на корточки перед диваном. Спал ее милый и будто по спал: на правом боку, правая рука ладонью под головой, левая вытянута вдоль бока. Спокойное дыхание и лицо молодое, смягченное сумерками зашторенных и затемненных окон, неожиданно по-новому взволновали Юлию. Материнское чувство к Юрию исподволь росло в ней, может, с того момента, как понесла, и теперь это ласковое, тревожное, знающее его слабости и странности чувство захватило ее всю. Сидела, вытянув ноги, вязала в пучок желтые колосья – вернулась с уборки хлебов. Так она и задремала, прислонившись головой к спинке дивана.

Разбудил телефонный звонок. Юрий сидел за столом, потирая грудь.

Москва приказывала всеми средствами держать переправы через Волгу. Заводы заминировать так, чтобы рабочие не знали. Пока не эвакуировать.

Положив трубку, взял одной рукой под колени, другой под спину, поднял пахнущую пшеницей, горклыми степными травами жену.

Потом съели дыню-дубовку, и Юлия ушла. Уже подпоясался и положил в кобуру запасную обойму патронов к пистолету, когда начальник НКВД сообщил по телефону: расстреляли тех двух диверсантов, что сигналили ночью ракетами вражеским самолетам.

Вечером Юрий провел собрание городского актива в уцелевшем от бомбежки том самом старинном доме, в котором в пятом году работал первый Совет рабочих депутатов. Доложил решение ЦК и Государственного Комитета Обороны: город не будет сдан.

Решение приняли короткое: объявили себя мобилизованными на защиту города. Пусть о каждом скажут: он был в великой битве. Ни шагу назад! – таков приказ Родины, приказ Верховного Главнокомандующего товарища Сталина.

XVII

Цепочка красноармейцев тянулась по суходолу к колодцу. Журавль с деревянной бадьей, не переставая кланяться кривой шеей, скрипуче на всю долину жаловался на свою усталость. Пехотинцы наполняли водой баклаги, роняя серебряные капли, пили ломившую зубы воду, крякая и жмурясь.

Командир танка Т-34 лейтенант Рэм Солнцев и водитель танка рядовой Михаил Крупнов спустились к колодцу в то время, когда разгорался спор между солдатами.

– Хоть бы смочить губы, – хрипло кричал молодой боец с черным, загорелым лицом.

Михаил оторопело остановился. Рэм вырвал из его рук брезентовое ведерко. Сдернул шлем с головы, затенил чубом злые отважные глаза.

– Мы из огня, братун, печенка догорает. Пустите.

– Мы, по-твоему, из воды?

Михаил застенчиво прислонился к стояку журавля, облизывая пересохшие губы. В глазах мутило. И все-таки ему было неловко за своего командира. Бойцы в очереди были утомлены и раздражены. И они, верно, с тех пор как неприятель прорвал фронт, не вылазили из боев, умирая от жажды в спаленной зноем и огнем степи. Сколько раз в эти тяжелые дни Михаил, глядя на эти глаза, открытые черные рты, жалел горемык.

Рэм часто бывал беспощаден, брал нахрапом. С ошеломляющим натиском он наступал на интендантов. Его боялись, подозревая, будто в суматохе как-то он свалил кулаком одного за то, что не дал экипажу вина. Начальство ценило Солнцева за смелость, готовность всегда идти на риск и за находчивость. Многочисленные награды свои Рэм не носил – хранились в вещевом мешке. За своих товарищей он всегда был готов на любой шаг, зато не щадил тех, кто переходил ему дорогу даже в пустяках. На этот раз Рэм кротко урезонивал не пускавших его в колодцу:

– Совести нет у вас, братья славяне. Верю, вам тяжело, но в железном танке вместе с потом кровь испаряется. Дайте глоток, братцы. Подохну ведь…

Но мрачно-решительные лица пехотинцев не смягчались. Рэм бросил ведерко, подкошенно сел на землю, усыпанную овечьим пометом, обхватил руками колени. Кривая тень журавлиного стояка придавила ему шею. Из-за ворота комбинезона белела узкая полоска нежной кожи, по-детски наивно выпирал шейный позвонок.

Пожилой щербатый солдат поднял брезентовое ведерко, отлил в него воду из бадьи и поднес Рэму. Рэм храпел в беспамятном сне.

– Пей, товарищ танкист, – солдат тронул его за плечо. Рэм снуло припал было к ведру, но тут же оторвался, подошел к Михаилу – никогда первым не ел, не пил, не ложился спать. Напоив Михаила и напившись сам, он пошел вверх по суходолу к своим танкистам, напевая непутевую песенку, закидывая дым папиросы через плечо.

Михаил встал в очередь за водой для товарищей. По отлогому склону буерака спускался к колодцу высокий офицер в полинялой гимнастерке. Легкая, неторопливо-энергичная походка встревожила Михаила раньше, чем узнал он меньшого брата. Спрятался за стволом одинокой ветлы, глядел на Александра слезившимися от зноя глазами. Несмотря на свою заношенную гимнастерку, скованность в пояснице, когда он нагибался, заглядывая в колодец, Александр казался Михаилу все таким же юным и спокойно-уверенным, как и два года назад. Михаил хотел и боялся встречи с братом. Изменившись за войну сам, он не допускал и мысли, что Александр также мог измениться. Меньшак в его памяти оставался все таким же, каким представлял его себе Михаил раньше: чистым, полным здоровой простоты и, может быть, неизбежной в таких случаях упрощенности. Но теперь, когда весь мир ломался, плавился, горел, жажда увидеть душевную устойчивость в людях, особенно близких, становилась единственной потребностью Михаила.

Приподняв над глазами трепетавшую листьями ветку ветлы, он несмело разорвал горькую пленку немоты на губах:

– Саня…

Внезапно Александр стал выше, глаза заняли все лицо.

– Саня, это я.

Александр обнял брата, под рукой двигались широкие лопатки.

– Миша… какой ты черный.

– Темный я, Саша, темный!

Не ускользнуло от Михаила: скованно садится на край овражка Александр.

Михаил ковырял горькой былинкой в редких зубах, говорил глухо, глядя то на солдат в овраге, то на далекую, темную гряду леса.

– Самое ужасное в том, что я не в силах порвать что-то, что связало меня с Верой. С давних пор, Саня. Если бы она была моей женой… – Слово «женой» Михаил произнес с такой неловкостью и натугой, что Александр как-то смутился. – Если бы была, все равно я бы чувствовал себя несчастным мужем ее.

Александр потер лоб.

– А ты все о ней… Ну что ж, напиши ей, Миша.

– Да зачем же надоедать? Ведь ты же знаешь, что я… в самом себе не разобрался и в жизни – тоже…

Александр понял, что брат остался все таким же: далек мыслями от повседневности, и война воспринимается им как-то очень уж усложненно.

Михаил жаловался: немцы зародили в нем вторую душу, жестокую. Часто видит во сне ее, вторую душу: глаза прищурены, скошены, лоб злой. Хрясь! Хрясь! – бьет кого-то эта душа, безжалостная, как топор.

Затенив ладонью глаза, Александр вглядывался в переливающуюся, зеленоватую красноту над выгоревшей горбиной за балкой. Машины, повозки, орудия растекались по впадинам, западные склоны которых уже смягченно хмурились тенью.

Хотя Александр, как всегда, и видел за словами Михаила его мятущуюся душу, жалеющую людей, ему было неловко слышать эти слова от своего человека.

– Ну вот мы и встретились, Миша… – пытался Александр увести брата от его боли, но тот, стерев слезы, глядел перед собой косящими, будто потухшими глазами, говорил, никого не видя, никому не жалуясь:

– Солдат – самая большая тайна войны, душа его – тайна. О ней никто ничего не знает… Известна лишь степень его ожесточения, готовности убивать и умирать…

Тяжелые раскаты приглушенной знойной далью артиллерийской канонады давили землю.

– Саша, может быть, не встретимся, так вот о солдате долго думал я. Живой солдат – тайна, убили – тайна. Его даже смерть не рассекречивает. Война со многих событий сорвет тайну, после войны архисекретные договоры предадут гласности и только о солдате не выболтают секретов. Уж слишком накрутили о нем много красивости, особенно о последних минутах его жизни. Беззастенчивее всего брешут о погибших: ах, как они великолепно помирали!