Истоки. Книга вторая, стр. 32

Мы в этой войне пока еще не выстрадали ту самобытную мысль, которая противопоставит врагу свою неодолимую правоту.

Придет и боевое мастерство. Оно и сейчас рождается в тяжелых боях.

Это новое почувствовал он, попав в расположение одной из рот Волжской дивизии. У въезда в село, занимаемое ротой, машину остановили два бойца. Лица решительные. Один пошел докладывать своему начальнику, другой стоял с автоматом перед машиной, лишь наполовину впустив ее в тень старых вязов. Клонившееся к закату солнце било в глаза шофера и генерала.

Валдаеву понравилась эта строгость.

Неторопливым спорым шагом подошел командир роты лейтенант Крупнов, доложился генералу, велел шоферу загнать машину под навес вязов.

Валдаев спросил его, как идут дела и что он, лейтенант, думает о войне. Ни болезненного возбуждения, ни тревоги, ни высоких фраз и ругани по адресу врага не услышал он от крепкого, настороженно-подобранного командира роты. По душе пришелся Валдаеву немногословный анализ хода войны.

Недавнее поражение армии не угнетало лейтенанта. Он был усталым, но не удрученным.

Валдаеву так понравились лейтенант и его солдаты, что он заночевал в деревне. С вечера поговорил с бойцами, выкурил сигарету и залез на сеновал. И только сунул голову в пахучее разнотравное сено, скользнул взглядом по звездам, тут же уснул. Разбудил его предрассветный ветерок – донес на прохладной волне голоса со двора.

Валдаев смахнул с лица сенную труху, закинул руки за голову, прислушался к голосам.

– Да ведь старость-то с плеч не скинешь, хотя бы генералов-то взять, дорогой Денисыч, строгий ты очень. Иной рад бы променять свои звездочки на солдатские… отцовские доблести. Но младость не вернешь. Однажды дом загорелся, батя мой хвать за ларь: мол, когда-то в молодости подымал. Хвать, а силы и нету. Колени подогнулись. Тут, Лексаха, слезы, а не смех. Так и генералы: охота побить германца большая, а… того, значит, не тянет. Молодых давай! Вот, видать, Валдай – спокойный мужик. Батальонный балакал: хитрость немецкая известна этому Валдаю. Свою он смекалку поперек немецкой хитрости положит.

По ясному, с какой-то особой, прямо-таки женской задушевностью голосу Валдаев узнал старого солдата Никиту Ларина. Ему отвечал неторопливо, от легкого оканья казавшийся еще спокойнее голос лейтенанта Крупнова:

– Дядя Никита, как ты думаешь, после войны какой будет человек?

И Валдаев представил себе независимое лицо и неуступчивый взгляд лейтенанта.

– До после войны дожить надоть. Храбрости у генералов много, а хитрости пока не видать. Что он, этот Тит Романович Дуплетов, показал мне, когда с пукалкой в руке метнулся на немца? Смерть злее меня, солдата, ненавидит, да? Это я должен насмехаться над смертью, а генерал обязан блюсти себя. Нас много, их мало. Наша кадра как готовится? Мужик поиграл с бабой – готов младенец. Глядь, поглядь – большой, без подстановки на кобылу сядет. А там учеба: ать-два, вперед коли, назад прикладом бей. И готов солдат. А ведь чтобы из такого сыродуба выстругать генерала, сколько годов бьются над ним разные специалисты! Иной генерал стоит в десять раз дороже, чем золото вровне с его живым весом с полной амуницией. Даже самый пузатый. Беречь командиров надо. А тут на тебе: Холодов сам себя сбелосветил, политрук тоже не уберегся, Тита Романыча танк германский в грязь втоптал. Много ты видал, чтобы немецкие генералы косяками в трату шли?

– Солдат тоже человек, к тому же молодой. И жить ему хочется даже сильное, чем генералу старому, – опять густой спокойный голос вставил наперекор.

Валдаев удивился не этим мыслям лейтенанта, а тому, что сам он соглашался с ним.

– Обидно мне за рабочего человека, дядя Никита. Скажем, чем сильны все эти фоны и прочая сволота? Глупостью рабочего человека. Без него они – без рук, без ног, один зевластый прожорливый рот. Представь, дядя, конец войны. Установится мир. Какой? – говорил лейтенант. – Что изменится в человеке после войны? Будет ли эта война последней, как всегда полагали, или к новой рванутся, не успев отдышаться?

– Э, Саня, с тяжелого похмелья зарекаются в рот не брать, до первой рюмки.

Послышалось топание ног, голоса, плеск воды в корыте. Валдаев сел, свесив ноги, потягиваясь.

За завтраком красноармейцы шутили с таким видом, будто генерал Валдаев такой же, как они, солдат, хлебнувший лиха.

Ясаков самым серьезным тоном предложил вызвать на фронт Топкуниху, которая быстро бы навела порядок.

– Александр Денисович, помнишь, на заводе отделом снабжения заведовала? Уже на что подчиненные ее охломоны и своекорыстники, разные там алкаши непросыхающие, и то Толкуниха держала их в страхе. Подстрижется под атамана Чуркина, стопку водки опрокинет в зубастый рот да как чесноком закусит, цигарку в кобелиную ногу свернет и приступает к своей братии. На непослушных как дыхнет, пустит дым из обеих ноздрей – шелковыми делаются. А неподатливого стеганет матом – готов! Исправился! Смотрите, ребята, дурить будете – вызовем Толкуниху. «Двух мужиков на свете не переношу: Гитлера и моего мужа!» – говорила она еще до войны. Правда, мужик ее так себе, недомерок, к тому же шея кривая и с перевивом. Как будто на ветру лютом рос всю жизнь, перекрутило его. А скорее всего в семейной постели с ним произошло это: отворачивался от чесночного и табачного запаха, да так и перевинтил шею…

Александр пытливо глядел на своего приятеля, уж в который раз не в силах решить, придурок он или хитрец.

Зато Валдаев был доволен, может быть, и не самой тяжеловатой шуткой Ясакова, а тем, что скрывалось за ней, – солдаты привыкали, притерпевались к войне, как к неизбежной, теперь уж, очевидно, длительной тяжелой работе. Смех, незатейливые прибаутки были для Валдаева в эти дни ценнее, необходимее проклятий по адресу врага. Отступление замедлялось, пока не прекратилось совсем близко от Москвы.

XXVII

Ожесточенное сопротивление Советской Армии, на которое Гитлер не рассчитывая, вынудило его мучительно метаться. И вместо похода на Москву в августе ему пришлось повернуть значительные силы на юг. Ни взятые трофеи, ни посещение Беловежской пущи не могли поднять его настроения. И только разгром пятой русской армии в Киевском котле несколько успокоил Гитлера.

Он лихорадочно взялся за подготовку наступления на Москву, работая ночами. Спал мало и, чтобы побеждать сонливость, принимал очень горячую ванну, а доктор Морель делал взбадривающие уколы.

– Теперь я разрешаю моим генералам разделаться с коммунистическим Вавилоном, – сказал Гитлер, подписывая приказ о генеральном наступлении на советскую столицу. – Ни один русский, будь то женщина или ребенок, не должен уйти из Москвы. С помощью огромных сооружений город будет затоплен. Море навсегда скроет столицу русского народа.

Хейтель предложил не затоплять Москву, потому что это будет стоить дорого, а окружить ее плотным кольцом, оставив узкий проход на восток, – жители побегут, забивая дороги, мешая своей армии. А они побегут обязательно, если подвергать город массированным ударам авиации и артиллерии.

– Так или иначе, а Москва должна быть уничтожена со всеми ее жителями. Они все коммунисты! – запальчиво сказал Гитлер, лицо его побледнело, выпуклые круглые глаза горели мрачным огнем. – Господа, это акция страшная, но иного выхода у меня нет: или мы навсегда сломим славян, или они нас превратят в неполноценный народец. Мы должны сломать хребет русскому медведю, чтобы он вечно ползал у наших ног в пыли, не смея поднять глаз к солнцу.

Месяц для Хейтеля прошел как бредовый сон: наступали, теряя тысячи солдат; потом, в декабрьские морозы, началось самое страшное – движение русских на Запад. Русские приняли вызов истребительной войны и написали на своих знаменах: «Смерть немецким оккупантам!» Все было чудовищно, но это была жизнь, и от нее негде было скрыться. Война на Востоке стала представляться Хейтелю как роковая необходимость. Она вылилась в такие формы, которые противоречили всем человеческим законам.