Завтрашние заботы, стр. 15

— Чего тут хорошего?

— Делать на зимовке, должно быть, нечего, а деньги идут.

— Где ваша сознательность? — с тоской спросил Вольнов.

— Корпускул пожарное ведро утопил, — сказал старпом, зевая. Он умел уходить от сложных вопросов.

— Высчитайте с него.

— Обязательно, — сказал старпом. Вольнов опять увидел медведей. Они были

уже совсем близко. Медвежонок все отставал. Медведица часто оборачивалась и будто говорила ему что-то строгое. Потом она остановилась и стала ждать. Медвежонок виновато подбежал к ней и сразу же получил по морде. Он получил очень увесистую затрещину и даже перевернулся на спину, мелькнув черными подушечками своих маленьких лап. После этого медвежонок очень старался не отставать больше, но мама вдруг прибавила ходу. И тут медвежонку стало совсем туго. Он старался изо всех сил, он со страшной быстротой работал ногами, пытаясь перелезть через отвесный ропак, но все съезжал обратно. Мать стояла невдалеке и молча смотрела. Медвежонок наконец догадался обежать ропак со стороны, но сразу дал задний ход. Не хотелось ему подходить к маме близко и получать опять по физиономии. Он сразу будто бы нашел что-то интересное. Мать потребовала, чтобы он приблизился. Медвежонок перетрусил. У него был виноватый вид, он даже пополз на брюхе. Мама больше не стала его лупить. И скоро звери пропали за ропаками. И почему-то у Вольнова улучшилось настроение.

— Мы не зазимуем, — сказал Вольнов. — Нет. Мы пройдем на восток. Мы должны пройти.

— Очень хорошо, — сказал старпом. Ему совершенно все равно было: зимовать или пройти на восток.

Поднялся на мостик Григорий Арсеньевич, сказал, комкая, как все механики мира, в руках масляную ветошь:

— Поморы медведя зовут ошкуем. Ошкуй. Вот как они его зовут.

Механик улыбался. Он был доволен льдами, и огромным небом, и черной водой полыньи. Он дышал полной грудью. Он уже перестал бояться того, что его ссадят с корабля. И дизель работал пока прилично.

— Это «Мерихов» дымит? — спросил механик про ледокол.

— Да, — сказал Вольнов.

— А я с Леонидом Петровичем плавал вместе, — сказал механик. — С капитаном Мериховым. Он за революционную деятельность в Англии в тюрьме сидел. В самом Тауэре. А потом, когда на «Сталинграде» в одну навигацию Севморпутем прошел, так его англичане в свое географическое общество почетным членом приняли. Вот он приехал туда диплом принимать. Его спрашивают: «Вы где так хорошо по-английски выучились говорить?» А он: «Я, говорит, в Лондоне пять лет прожил…» — «Это где же?» — «А, говорит, в тюрьме». И вот теперь мы с ним опять вместе плывем… Странно как-то. Водку раньше вместе пили, а теперь Леонид Петрович с трубой во льдах проходит…

— А по вам никакой пароход не назовут, — сказал старпом. — Маленькая вы, механик, птица. Помрете — и все. С концами.

Такта у старшего штурмана было на пятерых. Но механик не обиделся и даже не загрустил.

— Это ты прав, — сказал механик. — Не всем же по морям с трубой плавать.

— Что-то наш авианосец хуже руля слушать стал, — сказал Вольнов. — Что вы об этом думаете, Григорий Арсеньевич?

— А вы на лед кого-нибудь пошлите, и пускай по морде ему пару раз треснет, по скуле! Чего, мол, плохо вертишься? Он и исправится, — сказал механик с усмешкой. Он часто говорил про судно, механизмы, инструменты, как про живых.

Их голоса уже звучали глухо в густой серо-сиреневой мгле. Даже ближний сейнер растаял, растворился в ней. Опять настали сумерки. И чувство одиночества, отрезанности от мира невольно протискивалось в души.

Хлюпала — точно вздыхала — между льдин вода. Завыла на одном из сейнеров сирена. Тоскливым дальним гудком откликнулся ледокол, и сразу прогудел еще один длинный гудок.

— Два длинных, — сказал старпом. — Это: «Не следуйте за мной»?

— Куда уж тут следовать, — сказал механик. — На грунт если только.

— Наверное, и этот на разведку пошел, — сказал Вольнов. — У тебя, Григорий Арсеньевич, голова от дизельного чада не болит?

— В двадцать третьем году я кочегаром на старом углерудовозе плавал, — сказал механик. — Вот уж где голове плохо, так это в Красном море: на верхние решетки в кочегарке и вообще подняться невозможно…

Старик любил вспоминать прошлое. Только о Сашке спрашивал очень редко: курил Сашка или нет? Наколки сделал или нет?… Старик спрашивал о сыне только какие-то внешние штуки.

— Так я пойду, — сказал механик и ушел.

…Вольнов остался один. И обрадовался этому. Он уставал от непрерывного общения с людьми. На сейнере не было отдельной каюты даже для капитана. Вольнов думал сейчас о море, о том, за что любят его моряки и этот старик, который потащился на перегон, хотя уже здорово устал от жизни. Море всегда разное, и всегда свободное, и полно контрастов. Тесный мирок судна — и безграничный простор вокруг. Неизменный, как само время, ритм вахт — и застойные, длинные рассветы в тишине еще спящей воды. Далекие звезды в зеркалах секстана, послушно опускающиеся на четкий вечерний горизонт, — и оставшаяся давно за кормой сумятица городской жизни, ее заботы, тревоги, огорчения, отсюда, издалека, кажущиеся мелкими и глупыми. А по возвращении — необычная острота восприятия земли, ее запахов, красок, когда простой пучеглазый трамвай на городской улице вдруг радует и веселит до беспричинного смеха. И никогда нигде не бывают так четки и прозрачны воспоминания, как в море. Вот и сейчас он опять переступил порог той незнакомой комнаты. Поздняя ночь. Шебуршание счетчика, далекий роликовый накат трамвая, скрип досок тротуара под ногами ночного прохожего и шепот женщины: «Хорошо, что не бывает звезд в белые ночи, правда?»

А он молчит, закрыв глаза, чувствуя близкое тепло ее тела, прикосновение ее руки. Потом он обнимает ее с короткой, как вспышка, силой, сразу сменяющейся осторожной и ласковой нежностью, и касается губами ее груди. И опять они лежат рядом, одни среди свежести архангельской белой ночи.

«Я думала, вы спите», — тихо говорит она.

И ему кажется, что сердце сейчас разорвется от нежности.

— 3 —

Очень непривычно чувствуют себя люди в кают-компании линейного ледокола после двух месяцев жизни в кубрике малого рыболовного сейнера. Непривычны простор, чистота, наведенная женскими руками уборщиц, дневной свет над глянцем стола красного дерева, сияние надраенной меди, мягкость ковра под ногами, чинное и солидное обращение друг к другу на «вы» и по имени-отчеству.

Флагман собрал капитанов и стармехов на совещание.

Капитаны обменивались новостями:

— Иван Федорович, это правда, что «Красин» потерял три лопасти в проливе Вилькицкого?

— Да, когда они проводили речные суда. Ну и обжало же этим речникам обшивки! Все шпангоуты как ребра торчат.

— «Красину» на ремонте в Германии рубку перекроили.

— Прекрасно в Германии суда ремонтируют…

— В Голландии тоже хорошо…

А над всеми этими разговорами — голос московского диктора: «Московское время ноль часов двадцать минут, слушайте легкую музыку…» Голос слабый и тихий. Москва очень далеко. Даже если нестись со скоростью самой планеты, то попадешь в Москву через семь часов, потому что на часах капитанов — семь часов двадцать минут утра. Только мощная рация линейного ледокола может принять ее голос сквозь магнитные бури. Из динамика слышится легкая музыка…

— Кто там поближе, выключите трансляцию, — сказал флагман. — Мы собрали вас здесь, чтобы принять решение. Прогноз — усиление нордового ветра. Впереди — ледовая перемычка в полсотни миль. И море начинает замерзать.

Вольнов сидел на кожаном диване и чувствовал под собой упругое сопротивление пружин, мягкое, приятное. И очень хотелось спать. Наискось через стол сидел Яков Левин. Они остыли друг к другу за последнее время, хотя Левин не задал ему ни одного вопроса об Агнии и вообще ни разу не вспомнил Архангельск. Правда, у них и возможности не было разговаривать о чем-нибудь серьезном, потому что весь перегон их разделяли то вода, то лед.