За доброй надеждой, стр. 59

Борьба с лягушками стоила мне авторского листа воспоминаний, ибо Арагон и Триоле рассказывали интереснейшие вещи — и о Маяковском, и о Хлебникове, и о де Голле. Но красное вино отшибает память не только лягушкам, но и мне.

2

Вероятно, по привычке просыпаться на ночную вахту к четырем часам, я и проснулся в начале пятого на бульваре Виктора Гюго, в городе Ницце, на третьем этаже отеля «Сплендид», что означает «Блистательный».

Мой номер тоже был блистательным — три огромные комнаты, две огромные кровати, телевизор и сложный пульт управления возле изголовья.

Среди всего этого блистания я был один.

Глухая тьма и тишина. В щелях оконных жалюзи слабо мерцали сквозь листву деревьев уличные фонари.

Чтобы добраться к пульту управления по необъятной кровати, можно было ползти или катиться, например, колбаской. Я выбрал последний способ — и через три полных оборота вокруг самого себя оказался возле цели. Включил свет, увидел кнопки, сигнальные лампы, рычажки, толстую Библию, еще более толстый телефонный справочник на прикроватном столике и брошюрку в шестьдесят страниц, где на французском и английском объяснялось все про отель «Сплендид».

В глухой ночи я полистал телефонный справочник, ища, кому бы мне сейчас звякнуть в курортном городе Ницце. Уж больно соблазнительно выглядел телефон на пульте управления. Всегда, когда видишь бездействующую технику, хочется ее включить, использовать ее до конца. Такое же ощущение испытывают мужчины, когда им в руки попадает ружье или пистолет, — обязательно пульнуть в консервную банку, пустую бутылку или даже в собственную кепку.

Но я не нашел в телефонной книге Ниццы ни одного приятеля, а незнакомым людям звонить в начале пятого как-то неприлично. И вместо того чтобы передавать информацию, мне пришлось ее принимать.

Приемник имел на пульте шесть кнопок. Я мог принимать информацию французского радио, британского «Би-би-си», слушать «Голос Америки», слушать легкую музыку, впитывать классическую музыку и подслушивать внутреннюю трансляцию отеля.

Я ткнул легкую музыку. Женский грустный голос запел незнакомые слова, конечно, они были о любви.

Под легкую музыку я продолжал осваивать пульт. Накануне я не смог этого сделать, так как прилетели мы поздно вечером и сразу повалились спать, каждый в своем трехкомнатном люксе, каждый с ужасом думая о том, уплачено за эти люксы или нам придется платить самим.

Я нашел кнопку «Не тревожьте!». И выяснил, что если нажму ее, то у дверей в коридоре загорится красный огонек. Учитывая наличие в моем люксе двух кроватей, этой кнопкой постояльцам, вероятно, приходилось пользоваться, а мне она была совершенно, до обидного ненужной, лишней и вообще бессмысленной.

Интересно, подумал я, разобрался бы со всей этой техникой такой умный человек, как Герцен?

Я не мог не подумать о Герцене, ибо прибыл в Ниццу по делам, связанным с возвращением на родину, в родную землю его праха. Чтобы Герцен и Огарев опять соединились, теперь уже навсегда.

Конечно, попахивало мистикой от того, что я оказался причастным к такой почетной и сложной миссии. Но, как говорится, факты упрямая вещь.

Грустная музыка все лилась и лилась в мою безбрежную постель. Ах, как сильно действует красивый женский голос, который полупоет, полушепчет о неудачной любви и разбитых надеждах. И в щелях жалюзи дрожат блики на листьях пальм. И только начало пятого ночи. А ты один в трехкомнатном номере, где можно бегать стометровку, если стартовать из ванной, а финишировать у пульта управления.

Хотелось спать, но я ясно отдавал себе отчет, что вряд ли меня еще когда-нибудь пошлют в Ниццу за прахом другого великого соотечественника. И надо было преодолеть в себе желание «посидеть на спине», как говорили у нас на «Воровском».

Я полистал рекламную брошюру и с пятого на десятое выяснил, что семейство владельцев отеля приехало во Францию из Швейцарии в семидесятом году прошлого века — как раз в год смерти Герцена. А сам отель существует с восемьдесят пятого. И вокруг появились тени давно истлевших людей, которые до меня жили здесь, на бульваре Виктора Гюго.

Длинный путь прошло человечество от восемьдесят пятого года до шестьдесят седьмого. Такой же длинный, как путь от платья со шлейфом до мини-юбки.

Здесь жили еще в конце прошлого века полковники индийской колониальной армии, английские леди, бельгийские миллионеры, французские министры и черт-те кто еще. В войну здесь жили эсэсовские офицеры и их итальянские коллеги, потом американские освободители. И все они спускались вниз, в холл, в ресторан, с дамами в вечерних туалетах. И слушали грустную легкую музыку.

А почему бы не в этом номере останавливался Иван Бунин, когда у него еще были нобелевские деньги? Он любил Ниццу с чеховских времен. «„Поклонитесь от меня милому теплому солнцу, тихому морю...“ — такие слова я слышал от него редко. Очень часто скорее чувствовал, что он должен произнести их, и это были минуты, в которые мне было очень больно». Так писал Бунин о Чехове.

А может быть, и сам Антон Павлович зимовал здесь, на бульваре Виктора Гюго, дом 54. Отсюда писал Лике, что уйти от старой жены так же приятно, как вылезти из старого колодца. И все жаловался, что крыжовника в Ницце нет... Здесь ему дурно рвали зуб, разворотили челюсть, и от боли у него «взыгрались в чреве младенцы»...

Нет, решил я. Антон Павлович в этом номере до меня не жил. Он был человек скромный и всегда нуждался в деньгах. Но все строил и строил школы. И зачем он строил школы, если у него денег не было? Мне почему-то не нравится, если человек строит школы, когда у него самого денег нет. Вот если у тебя их много, тогда строй на здоровье. Школы — единственное, что мне в Чехове кажется каким-то «не тем».

Я слез с кровати и прошел к окну. Минут пять изучал механизм открытия жалюзи, наконец дернул рычаг. Что-то грохнуло, и жалюзи закрылись наглухо.

Я прислушался — не заматерится ли у подъезда сонный швейцар.

Все было тихо. Тогда я перешел к другому окну и дернул рычаг в обратном направлении — теперь жалюзи открылись. И окно открылось. И я стоял в трусах у открытого окна и смотрел на спящую мертвым сном Ниццу. А позади меня все звучала чужая легкая музыка. И холодно было в трусах, зябко.

Я забрался обратно под атласное одеяло. И вспомнил бунинское:

Я к ней вошел в полночный час.

Она спала — луна сияла

В ее окно, — и одеяла

Светился спущенный атлас.

Она лежала на спине,

Нагие раздвоивши груди, -

И тихо, как вода в сосуде,

Стояла жизнь ее во сне.

Смелость на такие вещи появляется у русских литераторов только после Европы. А две последние строки кажутся поэзией уже такой художественности, что человек и вынести-то ее не в состоянии.

Жутко громко чикали мои шаги, когда в начале шестого часа утра я спускался вниз по лестнице, чтобы посмотреть на то, как просыпается Ницца.

Небрежно, как положено человеку, который прибыл за прахом великого соотчича, я кивнул портье и отдал ему полукилограммовый ключ от номера. Портье посмотрел на меня выпученными глазами. Или он решил, что я лунатик; или что я уже отправляюсь в Монте-Карло проигрываться в рулетку; или что я неопытный контрабандист.

Никого еще не было на улице, абсолютно никого. И бульвар имени моего тезки тоже был абсолютно пуст.

Ночные пальмы, голый асфальт, закрытые жалюзи на всех окнах. Явно я поторопился изучать просыпание Ниццы.

Обыкновенная Ялта, только без плакатов «Догоним Америку по галантерее!» — внушал я себе, но что-то волновалось во мне от сознания, что это я иду через Английскую набережную к морю.

Море плотно укрывалось еще предутренней мглой. Прохладный ветерок тянул с гористого берега.

Я спустился с набережной на гальку широкого пляжа. Пляж тоже еще спал. И маяки мигали на востоке и на западе. А в небе померещился мне стремительный спутник. Но это оказалась Венера.

Мерно шумели едва заметные волны, набегая на гальку.