Вчерашние заботы (путевые дневники), стр. 82

В 18.15 благополучно ошвартовались к «Апшеронску» с отдачей левого якоря, включили стояночные огни и палубное освещение. И Фомич, подумав и пожевав губами, приказал палубное освещение выключить. «Если, значить, лампа лопнет, то взрыв может произойти», – так он объяснил и мотивировал свое решение.

За этот рейс мои глаза уже давно вылезли из орбит, но после заявления Фомича они покинули и мой лоб.

– Слушайте, – сказал я. – Но у танкера-то горит палубное освещение! Всю его танкерную жизнь горит! И он еще не взорвался!

– Ну и пусть у него горит, а у нас, значить, лучше пускай не горит, -сказал Фома Фомич, добавив, что он, значить, очень извиняется…

Но это не значить, что мы с ним были недовольны друг другом во время швартовки, – нет, мы работали душа в душу и понимали друг друга с одного взгляда.

Очень холодно, и я на контрапункте вдруг вспоминаю стыковку теплохода «Невель» и танкера «Аксай» у берегов жаркой Анголы. И как португальский военный катер, который за нами вел наблюдение, бегал передохнуть в бухточку Санта-Мария.

Из лоции мы знали, что там есть несколько рыбачьих хижин. И все звучали для меня «Голоса из рыбачьих хижин». Так называется поэма великого португальского поэта Герры-Жункейру.

Поэмы я не читал, но несколько строчек встретились в чьей-то книге и запали в память:

Ночами, о море, рыдаешь ты в горе,
Гремя, содрогаясь;
И в холод, и в бурю – всегда
На водах твоих несутся суда,
Под песни бесстрашных матросов качаясь…

Потом судьба свела с живым пиренейским писателем Луисом Ландинесом, который каким-то чудом вырвался от Франко или Салазара и очутился в зимней Малеевке под Москвой. И я потряс его знанием португальской и испанской поэзии при помощи этих пяти строк. Потрясенный Ландинес подарил мне роман «Дети Максима Худеса», написав на первой странице пожелание: «Хорошего ветра в попу». Так я узнал, что по-испански «попа» означает «корма». Странными путями расширяешь свой словарный запас.

У берегов Анголы в тропической духоте я с безнадежной завистью вспоминал зимнюю Малеевку, морозные ели, снега под луной, замерзшую Вертушинку и поход с Ландинесом за пивом в Рузу.

А на Диксоне, конечно, вспоминаешь тропическую жару и мечтаешь о ней…

Когда начали приемку топлива, явились Иван Андриянович и начальник рации. И сказали, что записывают все самые выдающиеся чудачества Фомичева и хотят, чтобы я делал то же. А потом надо будет отдать все это психиатру.

Это говорилось без юмора и без злобы. Они оба боятся, что Фомич угробит судно, после смены части экипажа в Мурманске. Они считают, что раньше – до автомобильной аварии – он был более нормальным человеком и не таким самоубийцей-перестраховщиком. Последняя капля – выключение палубного освещения на период приемки топлива – это чистой воды бред параноика, вообще-то говоря. Но этот параноик отлично объяснил стармеху свою затею с «полбанкой» для танкера: «Если, значить, он к нам подходить будет и стукнет, то по закону он и отвечает, а если мы к нему будем подходить и стукнем, то, значить, мы отвечаем».

Отшвартовались от «Апшеронска» в 22.00 с великими трудами и ужасами (надуманными), а потом начались ненадуманные: не горели створы на островке Сахалин – есть такой в бухте Диксона. На южном выходе из бухты не горел буй.

Выходили северной дыркой – очень узкая и коварная дырка.

Выводил судно Фомич. В полной темноте. Работал уверенно и даже спокойно.

Зато радист шипит и брызжет, так как его завалили подходными РДО (снабжение, стирка белья, списки смен плюс частные телеграммы), а ни Мурманск, ни Ленинград их не берут.

На траверзе острова Белый торжественное объявление о сдаче книг в судовую библиотеку.

12.09. 07.00.

Семь часов в тумане, дожде, мороси. А семь часов вахты вместо шести выпали мне потому, что отвели назад время.

Рефрен: «Суда, идущие на восток от Карских ворот! Я теплоход „Державино“! Кто слышит? Прошу ответить!»

Скорость в тумане я сбавлять не стал, жарили полным. Льда в западной части Карского моря уже не встретишь, радар работал отлично. Но для некоторой перестраховки кроме звуковых туманных сигналов мы испускали в эфир еще вопли.

Около десяти утра туман и морось прочистились. И скользнули мы в арку Карских Ворот при отличной видимости и солнце.

«О голубка моя…»

– С сорок пятого меридиана накрывается, значить, нам полярная арктическая надбавочка, – напомнил Фома Фомич. – Вот те и гутен-морген -весь вышел, весь один и семь десятых пруцентов.

Мы приближались к этому диалектически прекрасно-гадкому меридиану, то есть из Азии перевалились в Европу.

И Фомич со вздохом приказал:

– Тимофеевич, запишешь этот нюанс в журнал. Третий штурман пусть выписку сделает. Для расчетного отдела пароходства. Начнут там, значить: сутки сюда, сутки обратно, мать их в… Любят бумажки, только бы им бумажки всякие для зацепки. С души воротит, как про них подумаешь…

– Арнольд Тимофеевич, скажите, пожалуйста, третьему, чтобы он и для меня копию выписки сделал, – сказал я старпому.

– А тебе это зачем, значить? – насторожился Фома Фомич.

– А затем, что с данного вот момента я, согласно приказу начальника пароходства, заканчиваю свое вам дублерство, – объяснил я. – Давайте обнимемся на прощанье, и я спать пойду.

– Как это, значить, извините, понимать: «обнимемся, и спать пойду»?

– А вы, Фома Фомич, хотите поцеловаться со мной, что ли? – спросил в ответ я.

Фома Фомич задумался.

И я тоже как-то так беспредметно задумался, глядя на небеса по курсу. Там над горизонтом сгрудились облачка, как кролики в светлом углу клетки. Они грелись в лучах низкого солнца и только чуть-чуть шевелили ушами.

«Все морское – только через земное, – уже осознанно подумал я. – Все морское – только через земные ассоциации, образы. Прямое, непосредственное изображение, передача морского не получается и никогда не получится».

– На «Жигули» мои вроде покупатель нашелся, – вдруг изрек Фомич. – И чего вам спать ложиться, когда до обеда один час остался?

– Ладно. Не буду ложиться, – согласился я. – А вы, Фома Фомич, характеристику на меня сочините к Мурманску. И благодарность в приказике неплохо бы. Так, мол, и так: за образцовое поведение, выдающуюся трезвость и моральную устойчивость. Намек поняли?

– Сами характеристику пишите, значить, на то и писатель. А я подпишу.

– Не выйдет, Фома Фомич. Я человек скромный. Напишу, что к «своим обязанностям относился серьезно» – и все. А мне надо для биографии чего-нибудь более героическое. Запузырьте так: «В условиях тяжелого и опасного арктического рейса, самоотверженно трудясь на боевом посту», ну, и так далее.

– Не буду, – упрямо сказал Фомич. – Вам характеристика нужна, а не мне. Потому сам и пиши.

Бог знает, куда зашли бы наши препирательства, если бы этот спор о беспорочном зачатии девы Марии не прекратила Галина Петровна, позвонив на мостик и попросив супруга вниз.

Внизу Фомич здорово задержался. И, как потом выяснилось, по серьезной причине.

Еще утром у него произошел с супругой скандальчик. Озверевшая от бархатного сезона в Арктике Галина Петровна с тоски и безделья начала укладывать свои чемоданы в середине Карского моря. Такое занятие женщины (некоторые) любят даже безотносительно к нужде, то есть к приезду или отъезду куда-нибудь. У Галины Петровны повод был, ибо рейс приближался к концу. Но есть морское поверье, что собирать шмутки, пока якорь не отдан или швартовы не закреплены, не следует. Фомич немного суеверен и укладку чемоданов пресек в корне, выбросив все уложенное обратно в рундуки и шкафы каюты. Конечно, Галина Петровна, как доложил Ушастик, сопротивлялась, по его выражению, «будто корова, когда ей хвост ломают».