Невезучий Альфонс (сборник рассказов), стр. 21

"Вот те и гутен-морген", – подумал Фома Фомич, откидываясь вместе с креслом куда-то в космос.

И это было его последней мыслью, если такое абстрагированное, мимолетное мелькание можно назвать мыслью.

Пещерные рисунки остались в полной неприкосновенности.

А через полчасика благоухающий спиртом, корвалолом и валерианой с ландышем Фома Фомич покинул особняк одесского турка Родоканаки.

Почему-то вынесло его из 84-й косметической поликлиники через черный ход – туда сильнее сквозило.

По дороге к черному ходу он угодил в грязехранилище и еще куда-то, а затем уже очутился в милом и тихом дворовом скверике.

Автомобиля Фомы Фомича в скверике, естественно, не было, так как оставил он "Жигули" на бульваре Профсоюзов возле дома с бюстами негров.

Негритянских бюстов Фома Фомич тоже не обнаружил.

Голова у него кружилась, и сильно тошнило. Но на свежем воздухе минут через пять уникум взял себя в руки, или посадил на цепь, и нашел дворовую арку, через которую окончательно выбрался из мира эстетики на бульвар Профсоюзов, пришептывая по своей давней привычке: "Это, значить, вам не почту возить!"

Забравшись в автомобиль, Фома Фомич обнаружил, что из поля зрения исчез сегмент окружающего пространства: спидометр он на приборной доске видел, а часы, которые рядом со спидометром, не видел. Или липу на бульваре отлично видел, а фонарь рядом напрочь не замечал.

Но такое с глазами Фомы Фомича уже случалось от сильного испуга. Бывало и похуже: вместо натурального одного встречного танкера прутся сразу два кажущихся…

В машине Фоме Фомичу нестерпимо захотелось зевнуть – во всю ширь, со смаком, – но зевок как-то так не получался, сидел внутри, наружу не вылезал. А без зевка не удавалось вздохнуть на полную глубину. И Фома Фомич с полминуты сидел, ловя воздух ртом и пытаясь зевнуть, вернее, вспомнить движение челюстей при зевании и насильственно совершить этот акт, но не получалось. И он уже начал задыхаться и пугаться задыхания, когда наконец зевнулось.

И он сразу опять спазматически и с наслаждением зевнул, и слеза блаженно покатилась по щеке. И он, найдя, вспомня способ, который помогал вызвать зевок, все зевал и зевал и плакал негорючими, бессмысленными, неуправляемыми слезами – это выходило из Фомы Фомича давеча пережитое страшное.

"Я те дам курорт! Я те такой бархат выдам, сукина дочь! Я те такого молодого человека пропишу! Я те… Ты у меня картошку весь бархат будешь носом копать! Вот те и будет гутен-морген!"

К такому выводу пришел Фома Фомич, заводя мотор и отшвартовываясь от поребрика. Ему надо было еще заскочить в порт, чтобы выдавить из капитана, принявшего судно, сто девятнадцатую записку-расписку за несуществующую или ненайденную документацию.

В том, что он такую расписку-записку выжмет, Фома Фомич не сомневался, так как капитан-приемщик был из интеллигентов уже третьего поколения и вообще, значить, порядочный дурак и слабак.

И когда Фома Фомич представил, как он будет обводить вокруг пальца молодого карьериста-специалиста, настроение улучшилось. И даже невтерпеж стало скорее добраться до судна и развеять кошмар давеча пережитого привычно-обыденным.

Но все произошло вовсе даже не привычно и не обыденно, потому что на контейнерном терминале Фома Фомич со скоростью шестьдесят километров насадил свои "Жигули" на клыки автопогрузчика. Или (что, по принципу относительности, то же самое) автопогрузчик всадил могучие полутораметровые клыки в борт "Жигулей".

Причинами происшедшего можно считать: а) недавно пережитый Фомой Фомичом стресс; б) нарушение правил движения автотранспорта на территории морского порта, которое последовало вследствие движения с недозволенной скоростью других четырехсот "Жигулей", отправляемых на

Повседневность и некоторые исключения из нее

Но если определяемое Волей Неба наше беспомощное судно будет прибито к берегу, то от водяной могилы наши мореходы на побережье могут спастись, коли веслами и мужеством владеть будут.

Гамалея П.А. Опыт морской практики

Вместо вчерашней непорочной и сияющей голубизны небо набухло влажной мутью – "серок" по-поморски.

– Блондинка! – докладывает с военно-морской четкостью Андрей Рублев, пялясь в цейсовский бинокль на близкую корму ледокола и облизываясь под окулярами. Он докладывает об этом факте так, как сигнальщик об обнаружении перископа вражеской подводной лодки. Блондинка раздражает нашего рулевого тем, что око ее щупает, а зуб неймет.

Блондинка разгуливает по ледокольной корме без головного убора.

– В парике? – спрашиваю я.

– Нет, крашеная! – с презрением докладывает Рублев. – Откуда у этих ледобоев валюта на парики?

– Так что, Копейкин, она на палубу сушиться вылезла? – спрашивает наблюдателя Дмитрий Саныч. – Сушка вымораживанием?

– Нет. По другому поводу она вылезла, – мрачно не соглашается Рублев.

И мы все трое машем блондинке.

Она отвечает ледяным презрением и даже отворачивается. И в довершение кто-то из ледобоев обнимает ее и тискает сквозь ватник. С досады на такое вопиющее безобразие мой сдержанный напарник нарушает наш уговор – ругаться только в самые напряженные моменты проводки. Правда, он ругается на английском.

Для оценки нервно-психического состояния моряка судовые психиатры выделяют девять категорий: настроение, психическая активность, контроль над эмоциями, внутренняя собранность, тревожность, общительность, агрессивность, потребность достижения (желание делать все так быстро и хорошо, как только возможно), потребность в информации.

Вероятно, при выработке этой шкалы психиатры изучили все виды морских стрессов. Но не учли стресс от зрелища объятий на корме ледокола с точки зрения, подобной нашей.

– Пари, что она в парике! – предлагаю я, чтобы снять стрессовые нагрузки с коллег.

– Давайте! – соглашается Рублев и орет через все море Лаптевых: – Эй, куртизанка!!!

Такое обращение появилось в его лексиконе потому, что Саныч пять минут назад рассказывал про Котовского. Оказывается, тот не только играл на корнет-а-пистоне, но и увлекался французскими романами. В результате в одном из приказов (в мирное уже время) он написал буквально следующее: "Ваша часть после маневров выглядела, как белье куртизанки после бурно проведенной ночи".

Тип, который обнимает блондинку, оборачивается на глас Рублева и показывает всем нам кулак.

– Кобра! – шипит Рублев.

Вахтенное время, когда лежишь в дрейфе и бездельничаешь, тянется медленно. И я рассказываю коллегам историю с женским париком.

Как однажды шел через мост над Дунаем в прекрасном городе Будапеште, рядом с прекрасной, прелестной, нежной и, видимо, страстной дамой, с этакой белокурой Гретхен. И все во мне екало от быстро нарастающей влюбленности. Она отвечала кокетством утонченным и вообще сногсшибательным. И мы уже вдруг касались друг друга руками, и сталкивались плечами на ходу, и прекрасно дурели.

А в сорока метрах под нами струил синий Дунай, вспененный крепким попутным ветром.

И, вероятно, ветер, высота моста, огромность пространства усиливали восхитительное мое возбуждение.

Я поглядывал за перила и на спутницу, чередуя эти взоры. И ее лицо, ее белокурые волосяные волны как бы мчались мне навстречу.

И вот в очередной раз эти волосяные волны на самом полном серьезе помчались мне в глаза, и в рот, и в нос. И сквозь мертвый холод волос до меня донеслось:

– Держите! Держите его! Господи! Ах!!

Волна волос перехлестнула через мою голову и с высоты сорока метров полетела в синие волны Дуная.

– Дурень! – орал рядом кто-то черный, встрепанный, осатанелый. – Он из Парижа, настоящий! Прыгайте! Почему вы его не удержали?! Какой дурень! Ах, боже мой!

Первый (и, вероятно, последний) раз в жизни я наблюдал такую метаморфозу, такое мгновенное и абсолютное перелицовывание физиономии. Только что был " + ", и вдруг выскочил " – ".